Берчанов-младший в отца пошел, тоже здоров донельзя — силу на четверых разделить можно, и каждый из четырех в обиде не останется, но такими подвигами, что под стать отцу, не занимался. В голову не приходило, да и норов другой, и неудобно — все-таки главный инженер, огромная сплавконтора на плечах. Тут своих медведей полно, и схватки случаются потяжелее, чем стычка с голодным, проснувшимся в неподходящую зимнюю пору зверем.
Главный инженер незряче взглянул в окно, где накапливалась сырая удушливая тяжесть, набухало вязкой свинцовой густотой небо, деревья настороженно притихли, прислушиваясь к чему-то важному и опасному для себя, и птицы, те тоже притихли, куда-то подевались, попрятались — ни писка, ни чириканья, истаял гомон. Стены берчановского кабинета впитали в себя краску неба, эту непривычную жирную серость, покрылись пепловым налетом. Он прислушался к далекому, осипшему в дороге гудку одинокого парохода, одолевающего зейскую стремнину. Привычно потеребил себя за подбородок, пробуя пальцами кожу — как утром гладко ни бреешься, к вечеру все равно колючим становишься: прорастает буйный волос. Вздохнул беспричинно, будто удивляясь чему-то, посмотрел в рукав, на часы — диковинные, дисковые, в Голландии подарили, где он побывал в командировке, — по таким часам не сразу время определишь: циферблат черный, с вороновым отливом, диски тоже черные, цифры блеклые... И вообще, чтоб таким механизмом пользоваться, надо специальное обучение пройти, месячные курсы окончить. Часы Берчанову поначалу не понравились, и он забросил их было в ящик письменного стола, но Ирина, жена, извлекла их оттуда, заставила вновь надеть на руку. Сказала, что дисковые часы — это очень модно.
Берчанов жене перечить не стал, подчинился, хотя и с неохотой. Решил — и правильно решил, — что если не соглашаться со второй половиной, так уж по-крупному, а в мелочах, когда ему почти безразлично, какие часы у него тикают на запястье, дисковые или старенькая, с вытертым до желтизны корпусом «Победа», — пусть уж тут Ирина верх берет.
Он вздохнул, затянулся воздухом, и в ноздри вошла кисловатая острая вонь пороха, будто только что ударил дуплетом по пролетным гусям, да промазал, и от огорчения все чувства у него обострились, глаза стали зоркими, как у кобчика, а нюх — словно у сеттера, который каждый оттенок на зубок берет, любой полутон чувствует. Запах пороха — это, верно, запах собирающейся грозы. Закрыл папку с личным делом отца, сверху на приколотом скрепкой листке приказа о выдаче «тринадцатой зарплаты» старейшему работнику сплавконторы, бывшему старшине катера «Сопка» Берчанову Ф. Л.» крупно, тяжело давя пальцем перо, расписался. «Тринадцатую зарплату» как премию сплавконтора выдавала всем старым рабочим, ушедшим на пенсию. Нельзя было обижать стариков, столько ведь лет на Зее проработали, столько леса из верховьев доставили на буксирах, одолевая все капризы реки-злюки, все хляби, непогодья. Заслуженные эти денежки.
Берчанов нажал кнопку звонка, вызывая секретаршу, и, прежде чем отворилась дверь, подумал, что приказ на отца лучше было бы подписать директору сплавконторы — так честнее и самозащищеннее, объективнее, что ли, будет. Хотя люди здесь все свои, и пересуды не пойдут, и никто не станет порицать его, но... Иногда все-таки случается такое, что не только на горячее молоко дуть приходится, но и на простую воду. А впрочем, всем так всем, почему на других пенсионеров должен приказ он подписывать, а на отца — директор. Гнилая какая-то этика на поверку выходит.
— И ей-ей, гнилая. Даже пуговицы такой ниткой не пришьешь, — тихо, прислушиваясь к собственному голосу и удивляясь его сиплости, проговорил он, усмехнулся, постучал пальцами по жесткому корешку папки, ощутил несильную зажатость под горлом, снова взглянул в окно: что-то тревожно и худо на душе, видно, перепад давления на него так действует. Хотя еще рано поддаваться разным хворям, давлениям, неладностям, вот когда на пенсию выйдет, тогда и будет к собственному организму прислушиваться, ко всем его стенаниям и вздохам.
На порог ступила Зиночка — седеющая румянощекая женщина лет шестидесяти пяти, полустарушка-полудевчонка, существо величиной с голубя — крохотное и нарядное. Зиночке на пенсию давно пора, а ее ни разу на памяти Берчанова никто по отчеству и не величал: все Зиночка да Зиночка — Зиночка, пойди, Зиночка, принеси, Зиночка, отпечатай, Зиночка, доложи начальству...
— Как зовут этого чудака? Ну Федосова! Слесаря, — Берчанов потерся тыльной стороной ладони о ребро стола, стараясь унять «чес», — что-то он сегодня никуда свои руки деть не может, какой-то нервный, вздрюченный, расстроенный, что-то в его выносливом, грубовато сколоченном механизме надломилось, увяло. «Нет, все это не от давления, а от усталости», — подумал он с тихой устойчивой грустью, поглядел на Зиночку, тощенькую, плоскогрудую, с голубыми буклями, из-под которых, как камни из морской пены, проступали хрящеватые твердые уши, мужские, добротно склепанные.
— Изобретателя? — усмехнулась Зиночка, и это не укрылось от Берчанова. — Гавриилом Лаврентьевичем, — секретарша качнулась на пороге.
— Давно не слышал такого имени-отчества. В наше время Гавриилы с Лаврентиями — ого, какая редкость! Совсем перевелись, — улыбнулся. — В этом кроется что-то ископаемое. А впрочем, — он помедлил, пощелкал пальцами, — мое имя, оно тоже ископаемое, архаика, прошлый век. Верно? Ладно, пригласите-ка Гавриила Лаврентьевича ко мне.
— Будет сделано, Федр Федрович, — Зиночка кивнула, качнулась на пороге и исчезла за дверью.
Хорошее дело предложил этот чудаковатый слесарь (Федосов действительно был чудаковатым, на полном серьезе доказывал, что постиг тайну вечного двигателя, открыл его закон — в укор всем физикам-химикам, разным докторам да кандидатам наук вывел формулу вечности), рабочие, те, кто проволочный такелаж готовит, в ноги этому Федосову поклониться должны. Изобрел слесарь станок — неказистый, бесхитростный, совсем простенький, но дельный и, кажется, людей от большой мороки избавил.
Берчанов выбрал из кучи папок, громоздившихся на столе, одну, зеленую, в лягушачьих пупырышках, подержал ее на ладони, будто на вес определяя, насколько ценна она, потом раскрыл, стал разглядывать вычерченный обычной шариковой ручкой чертеж, затем восхищенно хмыкнул — действительно, сколько людей поуродовало руки на проволоке, а никто до этого Федосова не смог решить уравнение с одним неизвестным. А оказывается, все так просто. Талантливое всегда просто.
Он еще раз просмотрел чертеж — такое мог родить только мозг, не обремененный высшей математикой, длинными уравнениями, степенями, корнями, иксами, игреками и зетами, излишним грузом вещей, заложенных институтом и никогда не применяемых на практике, такое мог родить только мозг практика, человека, больше имеющего дело с металлом, с психологией железа и гаечного ключа, чем с алгебраическими теориями, мудреными буквицами, с прочими высшими материями.
— Молодец, всем нам перо вставил. Вот так Гавриил, сын Лаврентия! — похвалил Берчанов. Да, изобрести такую «механизму», как выражается начальник сплава Хохлаткин — человек, сомневающийся буквально во всем, — не то что спутник или лунник соорудить, но извилин много нужно; нужны сноровка, смекалка, смелость, азарт, тяга к новому и... что там еще подходит под ранг изобретательства?
Когда Берчанов оторвался от папки, то увидел, что в дверях, подперев плечом косяк, стоит лысый потный человек с внимательным, вполуприщур, взглядом. Как он умудрился войти бесшумно, когда дверь скрипит, словно немазаная телега, Берчанов даже предположить не мог. Но тем не менее факт оставался фактом — в дверях стоял слесарь Федосов, которого Зиночка довольно небрежно окрестила изобретателем, и подкладкой кепки стирал со лба мокрые блестины, растягивая рот в напряженной улыбке.
— Гавриил Лаврентьевич? — на всякий случай осведомился Берчанов, про себя же чертыхнулся: чинуша, мог бы своих рабочих и в лицо знать.
— Так точно! Гавлиил Лавлентьевич, — охотно отозвался слесарь и, вытерев кепкой лоб в последний раз, сунул ее в карман. «Р» он произносил совершенно неотличимо от «л», один к одному, даже намека на что-нибудь рычащее, рокочущее не было. И это выглядело немного смешно, в этом крылось нечто детское, беспомощное. Берчанов поспешно вытащил из кармана платок, приложил его к лицу, будто собирался чихнуть. На самом же деле он боялся рассмеяться. Потом вгляделся в лицо Федосова, в котором было что-то располагающее, открытое, доброе и близкое, робкое и упрямое, отметил сложный набор, или, иначе говоря (вот и красивые словеса на языке запрыгали, прилипчивые — не отвязаться), гамму черт, примет характера этого человека, подумал, что ему с Федосовым будет просто и легко разговаривать, с ним не надо искать внутренние психологические контакты. А то ведь порою приходит человек, стучит себя извозюканным в смазке кулаком в грудь, дышит воблой и пивом и требует: «Выслушай, начальник, работягу». Берчанов в таких случаях морщился, злился, но брал себя в руки и старался нащупать эти вот капризные внутренние контакты, опереться на них... А потом, не выслушай он этого горе-работягу, крикуна, пошли его к чертовой бабушке, враз назавтра заговорят: «Берчанов-то наш забыл, как солью-по́том плоты орошал да уху лаптем из бригадного котла хлебал. Выбился в начальники — и нос к потолку? Зазнался, значит?»