Литмир - Электронная Библиотека

– Смотри, какая баба-яга выползла, – кричат друзья, показывая на бесформенный узелок тряпья с торчащей из него палкой.

Я подхожу ближе – узелок тряпья оборачивается старухой с деревянной тростью. Зеленоватый плащ с пришпиленной на груди брошью. Удивительно уродлива. Длинный кривой нос, готовый упереться в землю, худые скрюченные пальцы, сжимающие клюку, сморщенное лицо. Она похожа на скукожившуюся от засухи страницу из учебника по географии или ссохшуюся оливу из Гефсиманского сада. Она скользит, хромает, переваливается, как будто на ногах у нее не потрепанные башмачки, а поломанные деревянные колеса. Женек похоже изображает ее – вот он качается из стороны в сторону, склоняется в три погибели, трясет головой и ныряет носом в пыль и мусор, по дороге успевая бросать камешки и приговаривать «цып-цып-цып». Этого старуха не делает, но в свободной от трости руке держит клетку с черной маленькой птицей. Ковыряя тростью в земле, бормочет: «Плохая травка, плохая, не те, не те корешки, не та трава, нет травы, только камни, нет травки, сухая, сухая хвоя, нет корешков, нет…» Мы подходим поближе («Вы чего, вдруг заразная!» – кричит Филипп), беремся за руки и ведем хоровод вокруг нее, припевая: «Каравай-каравай, бабка мужа выбирай». Старуха не обращает на нас внимания. Она уже не ищет чего-то в траве, а, застыв, как будто играя в «морская фигура замри», смотрит на окна бывшей тюрьмы. Раздухарившись, мы собираем мелкие камушки – тот, кто попадет прямо в клетку с птицей, победит. Птица, когда камушки попадают в нее, вздрагивает и глухо клокочет. Это быстро надоедает, и мы опять танцуем вокруг старухи, громко кричим. «Она глухая еще больше, чем Мартын, мужики», – шепчет Филипп. Помню, что пока мы кружимся вокруг нее, я кричу ей в самое ухо: «Не тряси так мерзко головой, шея обломится, голова отвалится, носом в камнях дырки наделаешь, провалишься сквозь землю».

Друзья кружатся вокруг старухи, а я вдруг придумываю такой фокус: кладу оставшиеся петарды в пустую бутылку из-под «красоты», привязываю к ее горлышку ржавую проволоку. «Небывалый номер! Торжественный выход! Сейчас вы увидите древнюю царицу в шлейфе фейерверка!» – декламирую я и, подкравшись к старухе, цепляю к краю ее выцветшего болотного плаща проволоку. Я не успеваю бросить в бутылку зажженную спичку: старуха внезапно поворачивается ко мне, стоящему на коленях, и говорит спокойным, прокуренным, низким голосом: «Будьте добры. Отойдите от меня».

Мы все замерли.

Она двигается на меня, я приподнимаюсь. Наш «хоровод» распадается, мы пятимся назад. Глядя поверх наших голов, она медленно ковыляет, и бутылка со звоном ударяется о камни, ковыляет за ней. Подойдя совсем близко ко мне, она протягивает сухой кулачок к моему лицу, резко раскрывает его: в ладони лежит какая-то травка. Запах травки поглощает меня. Старуха опять сжимает ладонь в кулак и смотрит прямо на меня: «Ты такой трусливый, но это ничего. Встретимся еще, молодой человек, встретимся еще – надо же тебе знать какое-нибудь ремесло, может, и поучишься, и пригодишься». И она идет дальше, шаркая башмаками, звеня бутылкой, и скоро сворачивает за угол тюремной ограды.

Мы садимся у края оврага. Молчим. Охваченный дрожью, я утыкаюсь глазами в землю, но чувствую, что все косятся на меня. И еще слышу внутри себя новые звуки и ощущения – будто заложено горло, нёбо ватное, страшный холод в костях. Посреди жаркого дня я страшно мерзну, сердце колотит, будто все оно в крошках, которые клюют птицы. Я приподнимаю голову и отчетливо, во всех мелочах, вижу склон каменистого оврага – лежащий в кустах черемухи продавленный мячик, сломанный костыль, облезлую палку с набалдашником, ошметок женского платья.

Я был околдован, уколот стыдом и внезапным состраданием, я был обморожен и покрылся хвойной дрожью, я дрожал от жалости, от которой не защитит рыбий жир. Я заплакал.

«Ху-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-уй, – кричит Павлик, – хорош реветь! Рёва! Чего ты из-за старухи так обоссался, смотри, энурез начнется!»

«Айда кататься», – кричит Филипп, и я ловлю сильный удар в спину и, не успев сгруппироваться, качусь со склона.

Я лежу на дне оврага. Надо мной стоят ребята, голова чуть выше виска гудит невыносимо, спина звенит осколками фарфорового чайника.

«Ну ни хера ж себе носяра вырос. Это шишка, что ли, такая? На камень небось напоролся», – слышу, как шепчет Филипп.

Помолчали.

Снова помолчали.

– Все-таки живой, – слышу голос Павлика, – и хорошо.

– Но нос-то как вылез.

– Он теперь Мартын Ухо-Горло-Нос! Король Лор, короче!

Я пробую пощупать нос, он сухой, кривой и длинный, как засохшая ветка. Больше всего на свете я хочу спать, я готов спать год, нет, десять, нет, тридцать лет, тридцать лет и три года. Прежде чем потерять сознание, я слышу: «Сходили на хор, блядь».

3.12

О «Радио NN» я знал давно. Шептали, будто где-то то ли в Северном Ледовитом, то ли в Тихом океане, то ли на подлодке, то ли на дрейфующей платформе работает секретная радиостанция. Будто она голос неведомой команды сопротивления, так называемых изумрудных людей, сидящих в подполье и готовящих переворот. Их никто не видел. Только изредка из официальных новостных сводок можно было понять, что они есть и действуют. Например, сообщалось об успешном рейде частных казачьих дружин, арестовавших, благодаря бдительности гражданских лиц, «очередных блудливых сынов отечества, так называемых изумрудных». Из-за того, что одно из самых громких таких дел – «расстрел отступников» – было объяснено растратой драгоценных камней, которые государство намеревалось раздать сотрудникам заводов, эти враги стали называться изумрудными. В городе шушукались, что, несмотря на аресты, на бдительность частных лиц и спецслужб, эта сила не только не исчезает, но растет. Шептали, что они группируются вокруг радиостанции и что именно с помощью подпольного радио мы все узна́ем, «что делать и когда придет час».

Слухи расходились от тех, кто случайно слышал голоса этого радио. Поймать его сигнал невозможно. Он не способен прорваться на «Россию всегда», но умеет внезапно влезать на волны государственных развлекательных станций. У нас в редакции прославились двое сотрудников, которые слышали такой эфир: собираясь в курилке, мы намеками просили их исполнить пластинку, и они снова и снова важным шепотом рассказывали, как внезапно эфир «Русской дачи» прервался и около двух минут взволнованный голос говорил о бунтах на юге страны, его сменила запрещенная к исполнению песня «Мне так бы хотелось, хотелось бы мне», а потом она замолкла на полуслове, и вернулся обычный эфир – будто ничего и не было. Всех завораживали такие истории. И потому, что это было страшно. И потому, что это было запрещено, а значит, опасно. И потому, что больше ниоткуда нельзя было услышать ни такой музыки, ни таких новостей. Сарафанное радио глухих слухов почти умерло – оно приводило к аресту за паникерство и дезинформацию населения. А «Россия всегда» из радиоточек сообщала только об успехах, победах над врагами и об ужасах, от которых оберегает правительство. На трех развлекательных радиостанциях исполнялись песни – из одобренного Росмузконцертом списка, интернет суверенный, доступ к нему – только по карточкам, границы работают только на выезд и за огромные деньги, запись в библиотеки – по специальным справкам.

Теперь это радио услышали в разоренном контейнере на почтовом складе.

Вчерашние события постепенно всплывали в голове, заполняя мою небольшую комнату лицами, матом, криками, огнем и дымом.

Я опять встал поздно, была середина дня. Раскалывалась на два полушария голова, во рту я чувствовал густой привкус гари и лотоса, хотелось пить. Все мои движения существовали отдельно от меня, они были медленны и, кажется, красивы, но случайны. В воздухе жил особенный тихий свет, который бывает в конце апреля.

В детстве была игра: «Запиши буквами голоса наших птиц». Это была весенняя игра, как раз тихим апрельским светом. Так и сейчас я слышу: «тень-тинь-тянь». Повторение коротких, четких звуков, звонких звуков. Кто это, угадаешь? Давай еще разок: «тень-тинь-тянь» и дальше «тюнь-тень-тинь-тинь». Узнала? Это пеночка-теньковка, повторение коротких звонких звуков, звонких звуков. Это благодаря им я могу понимать речь, это они – а, е, и, о, у, ы, э – мои друзья, гласные звуки, низкочастотные звуки. Но без аппарата я не слышу высоких частот, согласные, мои враги, сбивают меня, не дают отличить одни слова от других. Мне не нравятся согласные. Я не могу понять такие слова, как «фокус», «стих» или «счастье». Так мне объяснил дедушка, так ему объяснили врачи. Но это дарит секретное преимущество – я додумываю другие слова, все звуки рождают во мне миллиарды других ситуаций, все они живут в воображении. И моему собеседнику будет казаться, что я его отлично понял, и он даже не узнает, что понял я что-то абсолютно другое, и никогда не догадается, что мы на разных станциях и волнах. Но я думаю, что так живу не только я, – я уверен, что так живут все: никто не понимает другого дословно, все переводят другого на свои языки и волны, отсюда так страшно и так счастливо.

9
{"b":"812437","o":1}