Друзья, у меня хорошие новости, мы можем быть абсолютно спокойны. За последние недели еще десятки тысяч людей по всей стране были унижены, уничтожены в армии. Друзья, за последние секунды еще несколько тысяч мирных граждан пострадали в войне, которую развязала наша страна».
– Этого не может быть!
– А дым откуда этот?
– Что это вообще за пиздец-то такой?
– Откуда это?
– Какой ужас!
– Что же это делается, Анатолий Эрнстович?
– Это что, шутка?
– Да у нас пожар!
– Какие хорошие новости?
– Да зачем это, зачем это?
– Ну и, и что, бля?
Все кричали, лаяли, перебивая друг друга.
– Выключите эту херню, вы что, все в можайские рвы хотите? – перекрикнул всех Костянка, а голос из радио тек все дальше:
«Друзья, у меня хорошие новости, мы можем быть абсолютно спокойны. За последние месяцы в домах престарелых исчезла еще сотня “престарелых” без лекарств и простыней.
Друзья, у меня хорошие новости, мы можем быть абсолютно спокойны. За последние минуты еще сотня подростков по всей стране воткнула в вену наркотик, из-за которого они умрут в ближайший месяц. Друзья, у меня хорошие новости, мы можем быть абсолютно спокойны, миллионы молодых людей, ваших дочерей и сыновей, спрятаны в монастырях и на военных базах – и что с ними делают, никто не знает. Друзья, у меня еще тонна хороших новостей, но когда, черт возьми, мы выйдем на улицы? Я скажу вам когда – 12-го числа, мы все встре…»
Звук оборвался: это я. Это я выкрутил громкость на приемнике до нуля. Стало тихо.
– Они прорвались, они, сукины дети, – завизжал Костянка. – Молодец, носатый, загасил, угандошил падлу. Чтобы никому, никому о том, что мы сигнал поймали, поняли, бляди?
Он схватился за голову и заплакал. Началась неразбериха. Все кричали разом.
«Это все невозможно, понимаешь? – рядом со мной села Кувшинникова. – И ты туда же. Так нельзя нажираться и безобразничать. Я ненавижу наши пьянки, но куда-то надо тоску эту девать, понимаешь, да?» Она вдруг перестала говорить «ха» в конце предложений, стала другой. «Или ты презираешь нас, да? В этих своих ботиночках красивеньких, в рубашечке своей, воротничок этот распущенный еще. А ведь так же бухаешь, так же гимн поешь, так же в свинью превращаешься». – «Совсем нет, я, напротив, это же праздник». Я мямлил. Она прошептала: «А ведь он правду говорил». – «Кто? Костянка?» – «Да какой Костянка! Парень из радио. Это же все так и есть, и про пытки в полиции, вон у моей сестры сына инвалидом сделали, и про лекарства – их же не купишь никакие, помирай как знали». Она вдруг тихонечко, как девочка, заплакала. Я неожиданно разозлился. Что мне еще оставалось. «Да какая правда! У нас хорошо все, есть неприятности, страшно бывает, конечно, но бояться не нужно ничего, и в целом, обобщая, это все ложь и так быть не может, да? Мы бы знали, власти бы исправили». – «Да что ты, что ты. Ослик ты. Откуда знали бы? Никто ж не верит ни во что, все вот так и говорят – “не может быть”, “а что мы можем”, только вот между собой по углам и пошепчешься». – «Так кто же это все делает-то, эти ужасы?» – «Мы вместе делаем, мы все, ты, я, вместе все». – «Я? Что я-то, это вы, взрослые, делаете, я тут при чем». – «Нет, мальчик, это мы вместе. Ты, кстати, уже не маленький, знаешь об этом? Ты меня, может, постарше будешь».
Я вгляделся в нее, в разъехавшееся, освободившееся от косметики лицо – она была права, мы были ровесниками, она могла сидеть со мной за одной партой. «А ты думаешь, откуда этот изумрудный все взял? Из головы выдумал? Это я и такие, как я, никому не нужные, никому не видимые, хотя мы всегда перед глазами, замотанные ветошью, это мы ему рассказываем, собираем записочки, шепотом пишем имена, тихонько, по углам, по темноте, узнаем, передаем, собираем – про пропавших, про убитых, а эти уже дальше все в один кулак собирают, в свои книги и списки, и рассказывают на своей несуществующей волне имена, истории. Что смотришь? Мне не страшно – рассказывай, доноси, мне уже все».
Она что-то продолжала говорить. Мне было все сложнее ее расслышать: вокруг кричали, и визжали, и свистели, и рыдали, и все эти звуки вдруг слились в один возглас: «Горим, сука!» Контейнер был полон дыма, по нему носились тени, в правом углу полыхал огонь. Я вскочил. Кувшинникова схватила мою руку. «Подожди, парень. Ты письма возьми. А то ведь пожгут все. Это же люди писали, старались, наверное, любили, как и мы».
На нас налетело сразу несколько человек, все пытались пробиться к выходу из контейнера. Мне в живот врезалось что-то мягкое – это был карлик Серафим. Зло глядя мне в глаза, он крикнул: «Спасай бухло, хуйло носатое, и сдрисни, угоришь, обморок». Я вышел из оцепенения, схватил бутылку, выронил ее. Схватил другую. Засунул в сумку. Споткнулся о ящик. Упал на пол. На меня кто-то наступил. Потом еще и еще. Я попробовал встать, ползком пробирался к выходу. Кто-то кричал: «Выносите всё, документы, бухгалтерию спасайте». Наконец мне удалось встать. Я схватил первые попавшиеся папки с письмами, сразу много, едва запихнул их в сумку. Валявшиеся на полу открытки, отдельные листочки распихал по карманам, одним махом прочитал записку с убегающим почерком:
1.3
А я все жду и жду карточку. И еще подожду. Авось и обо мне вспомните. Коля. 4 февраля 1917 года.
3.11
Схватил еще несколько из той же пачки. И выскочил из контейнера. Так я попал в историю.
2.3
Я стою в трусах и в майке, синих (цвета раскрашенных ручкой густых усов Ленина в «Родной речи») трусах и в бурой (цвета подливы, будь проклято это слово и эта смесь) майке – таких же, как у Павлика, Женька и Димона Прыщ-на-ноге. Чудовищно холодно, мои колени с ссадинами тоже скоро станут синими. Из столовой опять тянет вареными сосисками.
У Вики Зубастой и у Тани Большая Жопа тоже синие трусы и бурые майки.
У всех синие трусы и бурые майки.
Голые коленки с ссадинами, голые пухлые или острые локти, голые плечи с впадинками от прививок, у Толстожопика даже ползадницы видно, трусы сползают.
Только Терминатор не голая. У Терминатора алый костюм «СССР», застегнутый на серебряную молнию, штаны до самых пят. Тела ее не видно, хотя Серега Ловчилла, у которого алое пятно на левой щеке, говорит, что видно – «грудь у нее закачаешься». К этой груди слева приколот маленький конькобежец. У Терминатора волосы собраны в хвост, зубы строгие, справа и слева золотые. У нее руки на ширине плеч. Все, началось, команда: «По кругу, марш».
Холодно. Пахнет понедельником.
«Филипп Кполуприлип, подтянулся, я сказала. Жопу подними, обморок. Глухомань Мартын, слюни подотри, гадом растешь балованным. Кристопротопова, куда села? Какая еще коленка, встала, пошла, встала. Пошла».
В раздевалке Павлик (он старше всех – ему почти четырнадцать) подошел ко мне и сказал: на хор не идем, на хер хор, в овраг идем.
В «Продуктах», царстве мух и тропической неги, мы купили упаковку петард, кефир и у Аленки бутылку «красоты». Аленка – добрая, сама недавняя выпускница нашей школы, поэтому с ней проблем не бывает – и бутылку продает, и правую сиську показывает, если добавить немного сверху: «Скучно мне, ребятки».
В овраге черемуха, холодно и ветер в лицо. Димон Мочилла открывает кефир, одним глотком отпивает почти полбутылки и наливает в нее полбутылки «красоты». Пускает коктейль по кругу. Я быстро сооружаю костер, мы бросаем в него петарды: доблесть – не отбегать от костра далеко. Выпив смесь кефира с «красотой», мы поднимаемся по склону. По очереди на дальность скатываемся кубарем вниз и снова поднимаемся. Я скатился, поднял голову и увидел, как наверху Женек странно сгорбился и трясет головой. Кричит: «Давай к нам, Мартын!»
На той стороне, через овраг от школы, здание старой тюрьмы. По назначению она уже не используется, прутья железного забора там и тут согнуты, колючая проволока провисает. Мы проскальзываем между прутьями и жжем костры, внутрь здания зайти не решаемся. Хотя тюрьма давно не тюрьма, а полуразрушенная коробка с пустыми глазницами, нам страшно, об этих местах ходит жуткая слава.