Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Какая странная, какая непостижимая судьба!..

… Доходят до того, что вменяют ему в преступление размещение войск в его дворце.

Но неужели он должен был позволить толпе совершить насилие над ним? Неужели он должен был подчиниться силе? И разве власть, полученная им от конституции, не была отданной ему на хранение ценностью, с посягательствами на которую сам закон запрещал ему мириться?

Граждане, если бы в данную минуту вам сказали, что ослепленная толпа идет на вас с оружием в руках, что, не уважая вашего священного звания законодателей, она хочет вырвать вас из этого святилища, — что бы вы сами тогда сделали?

Людовику вменяют в вину пагубные агрессивные замыслы…

Но кто не знает теперь, что день 10 августа подготавливался задолго до этого дня, что его тайно обдумывали, что восстание против Людовика многие считали необходимым, что это восстание имело своих агентов, своих зачинщиков, свой совет, своих руководителей?

Кто не знает, что составлялись планы, заключались союзы, подписывались договоры?

Кто не знает, что все было организовано и приведено в исполнение для осуществления грандиозного замысла, который должен был уготовить Франции ее нынешнюю судьбу?

Это, законодатели, не те факты, какие можно отрицать: они общеизвестны, они звучат по всей Франции; они затрагивают многих из вас; в этом самом зале, где я говорю, депутаты соперничали за славу вдохновителей десятого августа.

Я не намерен оспаривать славу тех, кто себе ее присудил; я не порицаю мотивов восстания, я не критикую его последствий; я лишь утверждаю, что поскольку восстание, несомненно, началось задолго до десятого августа и это признано всеми, то Людовик не мог быть нападающей стороной.

И тем не менее вы его обвиняете!

Вы упрекаете его в кровопролитии!

Вы говорите, что пролитая кровь вопиет о мщении против него!

Против него, который в критический момент доверился Национальному собранию только для того, чтобы помешать кровопролитию!

Против него, который за всю свою жизнь не отдал ни одного кровавого приказа!

Против него, который шестого октября в Версале не дал защищаться своим гвардейцам!

Против него, который в Варение предпочел вернуться пленным, нежели рисковать жизнью хотя бы одного человека!

Против него, который двадцатого июня отказался от любой предложенной ему помощи и пожелал остаться один среди народа!

А вы вменяете ему в вину кровопролитие…

Внемлите заранее голосу истории, которая передаст стоустой молве:

«Людовик вступил на престол в двадцать лет и в двадцать лет показал на троне образец нравственности; он не принес туда с собой ни одной преступной слабости, ни единой тлетворной страсти; он был бережлив, справедлив, строг; он показал себя надежным другом народа. Народ пожелал отмены разорительного налога, обременявшего его, — он отменил его. Народ потребовал уничтожения рабства — он начал с того, что уничтожил его в своих личных владениях; народ добивался реформ в уголовном законодательстве, чтобы смягчить участь осужденных, — он даровал эти реформы; народ захотел, чтобы тысячи французов, которые вследствие суровости наших установлений были лишены гражданских прав, получили эти права или восстановились в них, — он законодательным порядком дал им возможность пользоваться этими правами. Народ пожелал свободы — он дал ему свободу; своими жертвами он шел навстречу народным желаниям, и, однако, во имя того же народа теперь требуют…»

Я не заканчиваю, граждане. Я останавливаюсь перед историей; подумайте о том, что она будет судить ваш приговор и что ее приговор будет приговором веков.

Такова была несколько слабая на наш взгляд заключительная часть речи, которая поднимала один из важнейших вопросов гуманности, когда-либо встававших перед людьми.

После того как Десез умолк, поднялся Людовик XVI.

Возможно, у этого человека, намеревающегося защищать человечность; возможно, у этого короля, намеревающегося защищать королевскую власть; возможно, у этого Божьего творения, намеревающегося защищать божественное права, найдутся какие-нибудь красноречивые слова?

Послушайте, что сказал Людовик XVI:

— Господа! Только что вам были представлены доводы моей защиты, и я не буду повторять их. Выступая перед вами, видимо, в последний раз, я заявляю вам, что мне не в чем себя упрекнуть и мои защитники сказали вам чистую правду. Я никогда не боялся, что мое поведение будет обсуждаться публично; но у меня разрывалось сердце, когда я обнаружил, что в обвинительном акте мне поставили в вину намерение пролить кровь народа, и более всего меня поразило, что мне приписывается ответственность за несчастья, имевшие место десятого августа. Признаться, мне казалось, что представленные мною в разное время многочисленные доказательства моей любви к народу и то, как я всегда себя вел, должны были свидетельствовать о том, что я не боялся рисковать собой, избегая кровопролития, и отвести от меня подобное обвинение.

И Людовик умолк.

Несчастная монархия, у которой не нашлось если и не самых лучших, то хотя бы самых важных слов в свою защиту!

После этого председатель обратился к Людовику:

— Национальный конвент постановил предъявить вам эту пояснительную записку.

(Секретарь предъявляет Людовику его собственноручную надпись на конверте с ключами, обнаруженными у Тьерри, его камердинера.)

— Вам знакома эта записка?

— Ни в коей мере, — ответил Людовик.

— Национальный конвент постановил также, — продолжал председатель, — предъявить вам эти ключи. Они вам знакомы?

— Я припоминаю, — ответил король, — что в монастыре фельянов вручил ключи Тьерри, поскольку в моих покоях никого не осталось и у меня в них больше не было надобности.

— Вы узнаете этот ключ?

И председатель показал королю ключ от железного ящика.

— По прошествии столь долгого времени я не могу распознать эти ключи, равно как и надписи к ним. Хотя, помнится, какие-то из них я видел.

— Вам нечего более прибавить в свою защиту?

— Нет.

— Вы можете удалиться.

Услышав это указание, король встал и удалился в совещательный зал, где ему предстояло ждать решения Конвента.

Из этого зала король мог слышать шум, поднявшийся в помещении, которое он только что покинул.

Шум был сильный.

Все понимали, что решение следует принимать быстро, что в подобных обстоятельствах тянуть с ним нельзя.

Вопрос, который вот-вот должен был разрешиться, для народа заключался не только в приговоре, но и в зрелище; готовилась постановка великой трагедии, в которой он спешил стать актером, даже если бы ему предстояло играть в ней лишь в качестве статиста.

Между тем в своей речи Десез коснулся чувствительной точки, задел болезненную струну, поставив вопрос о праве Конвента судить Людовика XVI.

И потому Петион и Ланжюине выступили со следующим странным предложением:

«Конвент должен заявить, что он не судит Людовика XVI, а в целях общественной безопасности высказывает свое мнение о его участи».

Кроме того, они потребовали согласиться на трехдневную отсрочку для изучения доводов защиты.

Ланжюине, поборник законности, был первым, кто заговорил об отсрочке и, словно гладиатор, осмелился сойти на эту арену тигров.

Тотчас же все, кто составлял крайнюю партию, депутаты вроде Дюэма, Дюкенуа и Бийо, повскакивали со своих мест, выкрикивая угрозы в его адрес и требуя, чтобы его немедленно отправили в тюрьму как роялистского заговорщика.

Однако его голос перекрывал все голоса; Ланжюине сумел заставить выслушать его и потребовал отменить необдуманный и бессмысленный указ — два опасных в такой момент эпитета, не правда ли? — которым в одну минуту Конвент объявил себя судьей Людовика XVI.

А затем, поскольку шум все нарастал, он воскликнул, цепляясь за трибуну, от которой его пытались оттащить:

— Нет! Вы не можете оставаться судьями безоружного человека, личными и открытыми врагами которого были многие среди вас, ибо это они замыслили вторжение в его жилище и похвалялись этим.

34
{"b":"812085","o":1}