— К оружию! Враг в предместьях! — кричат все.
Не проходит и получаса, как все уже на ногах; во всех приходах непрерывно звучит набат, и время от времени его перекрывают лишь зловещий грохот пушек и крик:
— Не ложитесь! Освещайте окна! Этой ночью нам нужно все ясно видеть.
В течение часа улицы были забаррикадированы и перерезаны глубокими рвами, а мостовые камни перенесены на четвертый и пятый этажи домов.
Если враги вступят в столицу, могила им уже готова: их столкнут в эти глубокие рвы и засыпят мостовыми камнями.
Благодаря всем этим предосторожностям, благодаря всему этому шуму, свидетельствовавшему о том, что исполин бдит, войска не осмелились атаковать Париж.
Наступило утро, такое же сверкающее, как и накануне; взошло солнце, подлинное солнце победы, с удивлением обнаружившее, что Париж поднялся раньше него. Не избыв бешенства и жажды мщения, хмельные от крови, какие-то негодяи еще и при первых проблесках рассвета носили по улицам отрубленные накануне головы. Однако бандитов схватили, а эти остатки человеческой плоти вырвали из их рук и бросили в Сену.
Выборщики собрались в Ратуше: накануне одно родилось, другое умерло.
То, что родилось, было городской милицией; то, что умерло, было управлением города купеческим старшиной.
Предстояло освятить одно и похоронить другое.
Байи был избран мэром Парижа.
Лафайет был назначен главнокомандующим национальной гвардией.
В городе царила радость, но одновременно и скорбь. Люди провозглашали победу, но хоронили мертвых. Почти все эти жертвы принадлежали к бедным семьям, которые они оставили без средств к существованию; товарищи погибшего клали рядом с его телом шляпу и, обращаясь к тем, кто проходил мимо, говорили:
— Сударь, подайте сколько-нибудь для семьи этого бедняги, погибшего за нацию.
— Сударыня, подайте сколько-нибудь для семьи этого бедняги, погибшего за нацию.
И, в ответ на эту скромную и простую речь, каждый делал какое-нибудь скромное и простое пожертвование.
Само собой разумеется, никто в этот день не работал; Париж защищался, и у него не было времени заниматься другими делами. Ратуша смело заявляла, что продовольствия в городе хватит на две недели, хотя его не было и на три дня. Каждую минуту весть о нападении на Париж разносилась по улицам города; распространился слух, что прошедшей ночью Париж хотели взять приступом. Два гусарских полка провели разведку у городских застав. В два часа пополудни выборщики разрешили народу разобрать мостовые Парижа.
Внезапно в город прибегает какой-то запыхавшийся, обессиленный и покрытый потом человек: это новоявленный грек из Марафона; он бежал от самого Севра, где солдаты тщетно пытались его остановить. Возможно, он умрет вследствие такого безумного бега, но это не имеет значения: он первым принесет в Париж великую новость.
Все кончено, революция завершилась, будущее надежно, великолепно, блистательно; король встретился с депутатами и сказал им: «Я доверяюсь вам!»
Известию не хотели верить, оно означало чересчур большую радость, чересчур большое счастье, чересчур большую победу. Однако два других известия, пришедших вслед за ним, полностью его подтвердили.
Войска, стоявшие лагерем на Марсовом поле, снялись прошедшей ночью, оставив там свои палатки и бо́льшую часть своего возимого имущества.
Восемьдесят депутатов двигаются в сторону Парижа меж двух рядов горожан, которые выстроились от Парижа до Версаля и в подкрепление которым прибыли посланцы всех соседних деревень. Депутаты выехали в спешке, и, как говорит в своих мемуарах Байи, сам он не стал тратить время на обед.
Выборщики бросаются им навстречу, не успев привести себя в порядок, иначе говоря, в том растерзанном виде, какой они приобрели, проведя в Ратуше три дня без сна и отдыха. Они встречают депутатов у заставы и с почетом сопровождают их в Париж.
Париж прекрасен, удивителен, величествен в дни революционных торжеств: мы видели его 29 июля; и тогда, наверное, было нечто подобное: всюду вооруженные косами, пиками, топорами, кривыми ножами, саблями и изредка ружьями люди, чьи руки и губы еще черны от пороха; всюду распахнуты окна, в которых видны радостные лица, машущие руки; всюду слышатся крики, шум, аплодисменты; всюду царит жизнь и свобода!
И потому все эти депутаты, в сопровождении выборщиков шедшие позади французских гвардейцев, национальных гвардейцев и швейцарцев, плакали от радости, счастья, надежды и целовали знамена французских гвардейцев.
— Знамена отчизны, знамена свободы, — восклицали они, — будьте благословенны!
Не очень понятно, что говорить в подобные часы, но в подобные часы из самой смуты рождается красноречие.
Депутаты доехали до заставы Конферанс, а затем пешком дошли до Ратуши, где зазвучали речи, за которые ораторов увенчивали лаврами. Выступил с речью и был увенчан лаврами Лафайет. Затем произнесли речи и тоже были увенчаны лаврами Байи, архиепископ Парижский и г-н де Ларошфуко. Клермон-Тоннер и Лалли-Толлендаль получили пальмовые ветви.
Посмотрите, как начинается эта революция, и обратите внимание, насколько первостепенную роль в этот период играет в ней дворянство. Из всех упомянутых наград, лавровых венков и пальмовых ветвей, только одна, та, которую присудили Байи, досталась третьему сословию.
Хотите познакомиться с образчиком этого красноречия, которое вызывало крики, слезы, рукоплескания и за которое присуждали лавровые венки и пальмовые ветви? Вот речь Лафайета:
«Господа, вот и настал, наконец, момент, которого более всего желало Национальное собрание. Король был обманут, но теперь это не так. Сегодня он пришел к нам, причем без той невероятной помпы, которой окружают себя государи и которая нисколько не нужна добрым королям. Он сказал нам, что отдал приказ об отводе войск; забудем же наши беды, а точнее, будем вспоминать о них лишь для того, чтобы избежать подобных несчастий в будущем».
А вот речь г-на Лалли-Толлендаля. Мы знали его лично: это был толстый человек, толстый сверх меры и всегда готовый расплакаться. Госпожа де Сталь называла его самым тучным из всех чувствительных людей.
«Господа, это ваши сограждане, ваши друзья, ваши братья, ваши представители пришли дать вам мир. В губительных обстоятельствах, только что устраненных, мы не переставали разделять ваши беды, но мы разделяли и вашу озлобленность: она была справедлива. И если что-то способно утешить нас среди всеобщей скорби, то это надежда уберечь вас от несчастий, которые вам угрожают.
Нашего доброго короля ввели в заблуждение; его сердце отравили ядом клеветы; его заставили страшиться нации, которой он имеет честь и счастье повелевать.
Мы открыли ему правду, и сердце его ответило стоном; он бросился в наши объятия, он доверился нам, то есть вам. Он спросил у нас советов, то есть ваших советов; мы воздали ему высшие почести, и он заслужил их. Он сказал нам, что иностранные войска удалятся, и мы имели невыразимое удовольствие видеть, что они действительно удалились. Народ подал голос, чтобы осыпать короля благословениями; на всех улицах звучат ликующие возгласы. Нам остается обратиться к вам с одной просьбой. Мы пришли принести вам мир от имени короля и Национального собрания. Вы великодушны, вы французы, вы любите ваших жен, ваших детей и отчизну; среди вас нет более дурных граждан; в столице царит мир и спокойствие. У нас вызывает восхищение наведенный вами порядок на улицах города и в распределении продовольствия, а также ваш план обороны. Однако теперь мир должен возродиться среди нас, и я заканчиваю свою речь, адресуя вам от имени Национального собрания исполненные твердой надежды слова, которые государь произнес в зале собрания: "Я доверяюсь вам!”
В этом состоит наше пожелание, и оно выражает все то, что мы чувствуем».
Моро де Сен-Мери, один из выборщиков, на протяжении трех последних дней принимавший самое горячее участие в состоявшихся прениях, ответил следующим образом: