Однако их употребляют лишь в виде паров.
Купальщика, лежащего на простыне, которую держат за четыре угла четыре человека, помещают над ванной. Такая процедура длится шесть, восемь или десять минут; десять минут — это все, что может выдержать самый выносливый купальщик.
В подобной ванне самым плачевным образом погиб в этом году один архиепископ. Стыдливость не позволила ему доверить четыре угла простыни, на которой он принимал паровую ванну, привычным к этому занятию людям. Он заменил их четырьмя дьяконами. Один из дьяконов, то ли по неловкости, то ли по рассеянности, выпустил из рук доверенный ему угол. Его преосвященство соскользнул с наклонившейся простыни и упал в кипящую ванну.
Дьяконы, испуская громкие крики, попытались ухватить утопающего, но при этом обожгли себе пальцы. Крики их стали еще громче; прибежали банщики. Более привычные к ожогам, они сумели вытащить его преосвященство из ванны. Но было уже поздно: архиепископ сварился.
Рискуя свариться, как его преосвященство, Фино бросился в сорокаградусную ванну.
Совет Сатане: в тот день, когда французского консула в Тифлисе будут встречать в аду, следует приготовить особенный котел.
Я направился к тридцатиградусной ванне и боязливо спустился в нее. Затем от тридцати градусов я последовательно и безболезненно перешел к тридцати пяти и сорока градусам.
На выходе из сорокаградусной ванны меня поджидали банщики.
Они завладели мной, когда я менее всего этого ожидал. Я вздумал было защищаться.
— Не мешайте им, — крикнул Фино, — а то они вам что-нибудь сломают!
Если бы я знал, что именно они мне сломают, то, возможно, все же стал бы сопротивляться, но, так как мне это не было известно, я не стал им мешать.
Два истязателя уложили меня на одну из деревянных лавок, позаботившись подсунуть мне под голову намоченную подушечку, и заставили вытянуть ноги одну возле другой, а руки — вдоль тела.
После этого они схватили мои руки — один взял левую, другой правую — и принялись с хрустом выламывать мне суставы.
Процедура эта началась с плеч и закончилась у последнего сустава пальцев.
От рук они перешли к ногам.
Когда с ногами было покончено, пришла очередь затылка, затем позвоночника, а затем и поясницы.
Это упражнение, которое, казалось, должно было полностью вывихнуть мои члены, совершалось удивительно легко и не только не причиняло мне боли, но даже приносило некоторое наслаждение. Мои суставы, никогда прежде не издававшие ни единого звука, хрустели так, словно им это приходилось делать всю жизнь. Мне казалось, что меня можно будет согнуть как салфетку и положить между двумя полками шкафа, а я при этом даже не вскрикну от боли.
Когда этот первый этап массажа закончился, банщики перевернули меня на живот, и, пока один вытягивал мне изо всей силы руки, другой принялся плясать на моей спине, время от времени соскальзывая с нее и с шумом топая по доскам ногами.
Странное дело, но этот человек, весивший, наверное, сто двадцать фунтов, казался мне легким, как бабочка. Он то и дело вскакивал мне на спину, спрыгивал с нее, опять вскакивал — и в итоге всего этого возникала череда ощущений, воспринимавшаяся мною как невероятное блаженство. Я дышал так, как мне никогда не доводилось дышать прежде; мои мышцы, вместо того чтобы испытывать утомление, приобрели — или мне это только казалось — невероятную силу: я готов был на спор поднять на вытянутых руках Кавказ.
Вслед за тем банщики стали хлопать меня ладонью по пояснице, по плечам, по бокам, ляжкам и икрам. Я обратился в своего рода музыкальный инструмент, на котором они исполняли какую-то мелодию, и эта мелодия казалась мне гораздо приятнее, чем все мелодии из «Вильгельма Телля» и «Роберта-Дьявол а». К тому же она имела большое преимущество перед всеми напевами из обеих только что упомянутых мною достойных опер: дело в том, что я, кто никогда не мог спеть ни одного куплета из «Мальбрука» без того, чтобы не сфальшивить раз десять, следовал за этой мелодией, ударяя в такт головой и ни на мгновение не сбиваясь с тона. Я пребывал в состоянии человека, который еще грезит, но уже пробудился в достаточной степени, чтобы осознавать, что он грезит, и, находя свои грезы приятными, изо всех сил старается не пробуждаться до конца.
Наконец, к моему великому сожалению, массажная процедура закончилась, и банщики приступили к последнему этапу — намыливанию.
Один из банщиков взял меня под мышки и привел в сидячее положение, как это делает Арлекин с Пьеро, думая, что он убил его. Другой в это время надел себе на руку волосяную перчатку и стал натирать ею все мое тело, тогда как первый, черпая ведром воду из сорокаградусной ванны, со всего размаха выливал ее мне на поясницу и на затылок.
Внезапно банщик с перчаткой решил, видимо, что обычной воды уже недостаточно, и взял какой-то мешочек; тотчас же я увидел, что мешочек стал разбухать и источать мыльную пену, которая полностью погребла меня под собой.
Если не считать легкого жжения в глазах, я никогда не испытывал более сладостного ощущения, чем то, что производила эта пена, струящаяся по всему моему телу. Почему Париж, этот город чувственных наслаждений, не имеет персидских бань? Почему ни один наш предприниматель не выпишет хотя бы двух банщиков из Тифлиса? Ведь тогда ему наверняка удалось бы осуществить филантропическую идею и, что куда более вероятно, разбогатеть.
Покрытого с головы до ног пеной, теплой и белой, как молоко, легкой и текучей, как воздух, меня повели в бассейн, куда я спустился, подчиняясь непреодолимой притягательной силе, как если бы он был населен нимфами, похитившими Гиласа.
Все то же самое проделали с каждым из моих спутников, но я был занят исключительно собой. Видимо, лишь в ванне я пробудился и снова, причем с большой неохотой, вступил в соприкосновение с внешним миром.
Еще минут пять мы оставались в ваннах, а затем вышли из них.
Нас ожидали длинные белоснежные простыни, разостланные на лавках предбанника, холодный воздух которого вначале обжег нас, но лишь для того, чтобы доставить нам новое ощущение блаженства.
Мы легли на эти лавки, и нам принесли курительные трубки.
Теперь мне понятно, что курят на Востоке, где табак — это благовоние, где дым проходит сквозь благоуханную воду и сквозь янтарный мундштук; но наш капральский табак в глиняной трубке, наша поддельная гаванская сигара, которая поступает из Алжира или из Бельгии и которую жуют по крайней мере столько же, сколько курят, — фи!
У нас были на выбор кальян, чубук и хука, и каждый по своей прихоти сделался турком, персом или индийцем.
И тогда, чтобы мы не упустили в этот вечер ни одного из удовольствий, один из банщиков взял нечто вроде гитары, снабженной ножкой и поворачивающейся на ней, так что это струны ищут смычок, а не смычок ищет струны, и принялся наигрывать какую-то жалобную мелодию, служившую музыкальным сопровождением к стихам Саади.
Эта мелодия убаюкивала нас так хорошо и так сладко, что наши глаза закрылись, кальян, чубук и хука выпали из наших рук, и мы, признаться, заснули.
На протяжении полутора месяцев, проведенных мною в Тифлисе, я ходил в персидские бани через день.
XLII. КНЯГИНЯ ЧАВЧАВАДЗЕ
Фино обещал сопроводить меня к княгине Чавчавадзе, которую нам не удалось застать дома, когда мы впервые нанесли ей визит.
Он явился за мной на другой день после нашего похода в персидскую баню, в два часа пополудни.
В этот раз княгиня была дома и приняла нас.
Княгиня Чавчавадзе слывет женщиной, обладающей самыми красивыми глазами во всей Грузии, этой стране, где столько красивых глаз; но что поражает прежде всего при первом взгляде на княгиню, так это ее профиль, наделенный греческим совершенством, а лучше сказать, грузинским совершенством, то есть не чем иным как греческим совершенством, к которому прибавлена жизнь.
Греция — это Галатея, но еще мраморная; Грузия — это Галатея одушевленная, ставшая женщиной.