Тотчас подбежала какая-то матрона, подхватила танцовщицу на руки и потерла ей кончик носа ладонью. Танцовщица сразу же открыла глаза, очнулась и снова начала танцевать.
Трижды доходила она до такого же исступления, трижды теряла сознание и трижды приходила в себя. И лишь на третий раз часть ее одежд присоединилась к шапочке. Впрочем, несмотря на столь необычные упражнения, кожа ее оставалась свежей, почти ледяной и на вид не влажной.
Эту танцовщицу сменила другая. Танец был точно таким же, и развитие то же, тот же крик и то же возвращение к жизни.
Это занятие отняло у нас часа три-четыре, в течение которых Буланже и Жиро сделали множество зарисовок.
Невозможно дать представление об этом танце тем, кто его не видел. Даже рисунка было бы недостаточно, не говоря уже о рассказе. Рисунок останавливает движение, перо не в силах описать его.
Вышитые носовые платки, которые время от времени трепещут на концах вытянутых рук, в то время как голова пытается спрятаться на груди, придают танцовщице особенно очаровательную грацию.
Ушли мы в полночь. Для Константины это очень поздно. Цивилизация не дошла еще до того, чтобы балы здесь длились до двух часов ночи.
Впрочем, улицы Константины так же безопасны ночью, как и днем. Здесь неведомы те славные люди, что прячутся за углом дома, чтобы проверить время на часах прохожих или получить милостыню в виде их кошелька. В годы своего правления генерал Негрие, подобно Бу-Аказу, навел порядок, положив конец капризам таких искателей чужого добра. В какой-то момент наш друг Ибрагим-Чауш подумал было, что он вернулся во времена владычества своего бывшего господина — Ахмед-Бея. Он рассказал нам, что в течение полугола ему пришлось отрубить сорок четыре головы, причем семь — за один только день. Разумеется, это не восемьдесят три отрубленные головы за одну-единственную ночь, но все шло к тому, и будущее казалось многообещающим.
Эти семь голов слетели из-за конфискованного стада, пасшегося на лугах, которые предназначались военной администрации. Ночью по караульным спаги было сделано несколько ружейных выстрелов. Стали выяснять, кто стрелял, и по доносу выстрелы приписали хозяевам стад. Их было шестеро. Генерал Негрие приговорил их к смерти.
Когда их вели на казнь, одна добрая душа, милосердный человек, подошел к генералу, чтобы сказать ему, что он совершает ошибку и что несомненно те, кого собираются наказать, ни в чем не виноваты.
Выслушав этого человека, генерал отдал его в руки чауша: "Казните и этого вместе с другими, — сказал он, — тот, кто защищает подобных негодяев, может быть только их сообщником!"
Все было сделано, как приказано; и если нечетное число действительно угодно богам, то боги должны быть довольны, ибо получили семь голов вместо шести.
История наделала шума: насколько я помню, в течение 1842 года было даже внесено что-то вроде предложения в Палату депутатов, за которым последовал указ Луи Филиппа, запрещавший рубить головы, будь то даже головы арабов, без соответствующего разрешения.
С той поры в Константине случилось лишь два убийства; к тому же одно из них не было доведено до конца. Араб, приревновав испанскую женщину, которая была его любовницей, ударил ее ножом; но хотя она кричала и звала на помощь, хотя убийца был, можно сказать, взят с поличным, женщина отказалась обвинить его и даже опознать в суде, так что он был оправдан.
Второе убийство произошло всего за полгода до нашего приезда. Мясник-араб был убит мужем одной женщины, которую он любил и к которой приходил, пробираясь по крыше дома. Мужа звали Мустафа бен Зайуш, а любовника — Бен-Дункали. Застав любовника на месте прелюбодеяния, муж хотел вынудить его клятвенно отречься от чужой жены, но тот отказался. И Мустафа бен Зайуш в отчаянии убил его.
После убийства любовника жена помогла мужу скрыть преступление. Труп спрятали под ячменем в силосной яме. Разнесся слух, что Бен-Дункали съел лев, и Мустафа бен Зайуш спокойно покинул город, ни в чем не заподозренный.
Как только муж уехал, жена разрезала труп на куски, и каждую ночь относила по одному куску в разные концы города.
Ее застали в ту минуту, когда с откоса касбы она собиралась сбросить голову в Руммель.
Мы забыли сказать, что если в Африке исчезает человек, то говорят, будто его съел лев.
В Константине мы провели еще два дня, а затем распрощались с нашим хозяином генералом Бело.
Я встретился с ним вновь лишь 24 февраля 1848 года в три часа пополудни, напротив Палаты депутатов, в тот момент, когда король Луи Филипп только что бежал, переодетый в штатское платье, и Ледрю-Роллен провозгласил республику.
ЛАГЕРЬ СМЕНДУ
Двадцать второго декабря, в два часа пополудни, мы покинули Константину. Все в том же экипаже и с тем же кондуктором, но, поскольку на обратном пути он, безусловно, торопился больше, чем когда мы ехали туда, у него уже не было нужды предупреждать нас о местах, где экипаж имел обыкновение переворачиваться.
Правда, теперь мы знали экипаж и нас не надо было ни о чем предупреждать: по опасному покачиванию мы временами чувствовали его намерение выкинуть нас на дорогу. Тем не менее он устоял перед таким соблазном, и около шести часов вечера мы прибыли в укрепленный лагерь Сменду, где и намеревались провести ночь.
Постоялый двор, сколоченный из досок, и сложенный из камня небольшой домик были единственным реальным кровом в лагере. В домике жил полковой казначей.
Мы зашли на постоялый двор, заказали там ужин и в ожидании ужина попытались согреться возле печки. Это было нелегко, поскольку мы насквозь продрогли от сырости.
Жиро с Дебаролем отправились на поиски спальни и нашли что-то вроде кладовки, со всех сторон продуваемой ветром; в ту минуту, когда они принесли нам эту печальную новость, ко мне подошел хозяин и спросил, не я ли г-н Александр Дюма, и после моего утвердительного ответа передал мне привет от офицера-казначея и сообщил, что тот поручил ему предложить мне первый этаж того самого каменного домика, на который мы с самого нашего прибытия не раз бросали завистливые взгляды.
Я спросил, можем ли мы все разместиться в первом этаже и хватит ли на всех кроватей. Как выяснилось, первый этаж представлял собой некую каморку и в ней была всего лишь одна кровать.
Я просил нашего хозяина передать мою благодарность любезному офицеру, но отказался.
Мои спутники не приняли такой самоотверженной жертвы, доказывая, что им не станет лучше от того, что мне будет плохо, и хором настаивали, чтобы я принял сделанное мне предложение.
Логика такого рассуждения тронула меня; оставались, правда, сомнения в отношении офицера: я лишал его кровати. В ответ на это хозяин сказал, что казначей уже поставил брезентовую складную кровать во втором этаже и что я не только не лишу его чего бы то ни было, а напротив, доставлю ему величайшее удовольствие, согласившись на его предложение. В итоге я согласился, но хотел, по крайней мере, выразить ему свою благодарность.
Посланник ответил, что казначей вернулся очень усталым и сразу же лег спать, попросив передать мне свое предложение. Таким образом я мог поблагодарить его, лишь разбудив, что делало мою признательность очень похожей на бестактность. Я не стал упорствовать и позволил проводить меня в предназначенный мне первый этаж.
То была премилая комнатка с паркетным еловым полом, изысканность которой доходила до того, что ее стены были оклеены обоями. Комната, при всей своей простоте, была аристократически опрятной.
В камине горел огонь; подойдя к нему, я увидел на камине книгу и открыл ее. Книга оказалась "Подражанием Иисусу Христу". На первой ее странице было написано:
"Подарено моим милейшим другом, маркизой…"
Имя было старательно зачеркнуто, с тем чтобы его не прочли.
Я поднял голову и оглянулся вокруг, усомнившись, что я нахожусь в Африке, усомнившись, что я нахожусь в лагере Сменду, и глаза мои остановились на маленьком дагеротипном портрете.