Мы вручили двести сорок франков мировому судье, который обещал поступить с нами по справедливости, и, что поразительно, так и сделал, хотя это был француз.
Впрочем, у хозяина гостиницы было так заведено: когда герцог Омальский проезжал через Филипвиль, он со своими адъютантами обедал в той же самой гостинице "Режанс". После обеда ему принесли счет на тысячу экю. Герцог Омальский поступил точно так же, как мы: он отдал тысячу экю в руки судьи, поручив ему заплатить сколько положено, а разницу отдать бедным. Беднякам достались две тысячи пятьсот франков.
В день нашего прибытия мы сделали все от нас зависящее, чтобы уехать назавтра же.
Из Филипвиля в Константину ходят дилижансы; но так как нам не удалось найти восемь свободных мест, мы сочли, что проще взять дилижанс для нас одних. Сделка состоялась, и за триста франков мы на шесть дней получили в свое распоряжение нечто вроде омнибуса и пять лошадей.
Между тем приготовления к отъезду отняли у нас немало времени, и, вместо того чтобы выехать в девять часов утра, как мы надеялись, выехать нам удалось лишь в два часа.
Филипвиль — это не деревня, не поселок и не город. Это длинная улица, которая поднимается на протяжении пятисот шагов и затем на такие же пятьсот шагов спускается. Вся та ее часть, что идет вверх, то есть та, что расположена амфитеатром на морском берегу, находится под благотворным влиянием ветра с моря; тогда как, напротив, люди, живущие в той ее части, что спускается к внутренним областям страны, подвержены, говорят, медленно протекающим и трудно поддающимся лечению лихорадкам.
На выезде из Филипвиля взгляду открывается полный величия пейзаж; на горизонте встают горы красивых очертаний и красивой окраски. По обе стороны дороги исполненная силы земля дает жизнь высоким травам и чрезвычайно распространенному растению, которое произрастает из луковиц иногда величиной с голову. В пору цветения этого растения равнина, должно быть, кажется цветущим ковром.
К пяти часам, проделав из-за подъемов часть дороги пешком, мы прибыли в Эль-ар-Руш. Если бы не более живописный вид окрестностей, то вполне можно было бы подумать, что наш путь пролегает по Франции. Всеми повозками управляли ломовики в рабочих блузах, а рытвины на дороге заделывали понтонеры в мундирах. Лишь время от времени среди какого-нибудь перелеска можно было заметить пастуха-араба со сверкающими под ветхим бурнусом глазами; свой загнутый посох он держит с такой же гордостью, как император — свой скипетр. А в ста шагах от него виднеется шатер, покрытый шкурами белых и черных овец и похожий на те шатры измаильтян, о каких говорится в Библии; он обнесен колючей изгородью, чтобы обезопасить того, кто живет в нем, от нападения гиен и шакалов.
Эль-ар-Руш, который наши солдаты для краткости и с присущим нашему народу остроумием называют "Рыжий", — это и деревня и лагерь. Дома, стоящие при въезде в него, снабжены бойницами и возвышаются над своего рода передовым оборонительным сооружением из земли, которое и часа не устоит перед регулярным войском, но вполне способно выдержать длительную осаду арабов.
Мы остановились во временной гостинице, построенной из досок; они были сколочены примерно так, как на парижских улицах сколачивают заборы, огораживающие участки, которые предназначены на продажу. Нас провели по приставной лестнице, ступеньки которой скрипели у нас под ногами, в длинный коридор, где уже стояли две кровати и куда добавили третью. Эти три кровати тут же эгоистично были заняты Александром, доктором и мной.
Вы не можете себе вообразить, что представляет собой помещение, из которого я Вам пишу: ветер дует сквозь половицы, перегородки, окна и двери, и не просто ветер, а под стать тому, что четыре или пять дней назад подталкивал нас к близкому знакомству со Львом. Один лишь камин здесь из камня; но поскольку он дымит, огонь развести в нем невозможно.
Не знаю, где находятся наши друзья, я не решаюсь об этом спрашивать; но в любом случае трудно поверить, что им может быть еще хуже, чем нам. А между тем, клянусь Вам, я испытываю ни с чем не сравнимое чувство блаженства. Я думаю о Вас, о наших друзьях, об Историческом театре, который строится и в котором репетируют "Королеву Марго". И какого черта, спрашивается, я думаю о "Королеве Марго", находясь в Африке, в уединенном бараке, открытом всем ветрам, а главное, — всем шумам?
И поверьте, что эти последние слова вставлены отнюдь не для того, чтобы закруглить фразу. Да, открыты всем шумам. Часовые кричат: "Кто идет!", петухи кукарекают; гиены воют. Концерт, как видите, еще более полноценный, чем в Джема-р'Азуате.
В Ла-Гулетте, в преддверии и Карфагена и Туниса, я написал длинное письмо. Угадайте кому? Госпоже Меннесье, дочери нашего славного и дорогого Нодье.
Почему я подумал о ней, находясь в Тунисе? Откуда вдруг у меня появилось странное и неодолимое желание написать ей? Понятия не имею: просто так, без всякого повода, по какой-то прихоти памяти или, вернее, вследствие какого-то сердечного воспоминания.
Я отправлю письмо отсюда: здесь есть почта, я об этом справлялся. Любопытно узнать, рассылает ли эта почта вверенные ей письма, — что-то не верится, но это не так уж важно.
Однажды — увы, уже лет двенадцать тому назад — однажды я плыл по морю Сицилии, между Агридженто и Пантеллерией; в один из прекраснейших и спокойных послеполуденных часов, какие бывают на Ионическом море, я лежал у двери своей каюты, отдыхая на ковре из Смирны, и попросил, чтобы мне принесли какую-нибудь книгу, достав ее наугад из книжного ящика.
Мне принесли "Виконта де Безье" моего дорогого Фредерика Сулье. Я никогда прежде не читал эту книгу. Каждый из нас так много работает, что у нас не всегда хватает времени читать то, что пишет другой. Лишь время от времени я слышу разговоры вокруг одной из наших книг, такие разговоры — верный успех, и это меня радует.
Итак, мне принесли "Виконта де Безье"; я купил книгу в Мессине, это было брюссельское издание. Я буквально проглотил ее. И мне захотелось написать Сулье, поведать о том удовольствии, каким я был ему обязан и какое я испытывал на протяжении целого дня, пока длилось чтение.
Я написал ему и, увидев на острове Пантеллерия почту, оставил там свое письмо. Он получил его через год после моего возвращения во Францию, и, поразмыслив над случившимся, мы оба пришли к выводу, что на доставку письма ушло не так уж много времени.
Посмотрим, когда мое письмо, написанное в Тунисе и оставленное на почте в Эль-ар-Руше, дойдет до г-жи де Меннесье.
Спокойной ночи, сударыня; усталость такая всесильная колыбельная, что я надеюсь заснуть, несмотря на дующий ветер, несмотря на шум, который производят часовые, петухи, голуби, собаки, шакалы и гиены.
И что же? Я не ошибся, сударыня: мне спалось так крепко, что я с превеликим трудом заставил себя встать с постели.
Отъезд был назначен на семь часов, но, по своему обыкновению, мы тронулись в путь лишь в половине девятого. Перегон предстоял долгий, однако мы решили во что бы то ни стало заночевать в Константине.
После нескольких минут того тягостного утреннего ощущения, какое неизбежно оказывает влияние и на самые устойчивые темпераменты, и на самые легкие характеры, к нам вернулась веселость: по правде говоря, я не знаю ничего прелестнее путешествия, которое мы совершаем, и буду чрезвычайно удивлен, если позже нам не придется поплатиться за наше счастье какой-нибудь великой бедой.
После четырех или пяти часов пути мы добрались до лагеря Сменду и остановились там на обед. Это одновременно и лагерь и ферма. Возможно, мы переночуем тут на обратном пути, и я заранее содрогаюсь при мысли о том, где и на чем мы будем спать.
Наш возница любезен и очень услужлив. Поль, который, с тех пор как стало холодно, цепенеет, словно змея, упал, свернувшись калачиком в своем плаще, с империала на дышло, а с дышла — на землю. Возница его не задавил и вскоре, добравшись до крутого спуска, остановился, открыл дверцу и любезнейшим тоном сказал нам: "Здесь место, где опрокидываются. Господа предпочитают остаться в экипаже или выйти?" Само собой разумеется, мы предпочли выйти.