Однако не вызывало сомнений, что, подобно только что севшим птицам, едва успевшим сложить свои крылья, они вспорхнут при малейшем нашем движении. Поэтому мы и не делали никаких движений.
Жиро сел и начал рисовать вид на деревню, за террасами которой вдалеке виднелось море: лазурная гладь, испещренная белыми точками.
Ах, сударыня, сударыня, до чего же женщины всюду одинаковы! Когда наши мавританки увидели, что мы вроде бы больше ими не интересуемся, они, казалось, страшно заинтересовались нами. Окольным путем они постепенно приблизились и стали заглядывать через плечо Жиро. Велика же была их радость, когда они узнали очертания своей деревни, которая начала вырисовываться на бумаге.
А когда они увидели, как из-под карандаша Жиро появилась чудодейственная скала и потом узнали себя самих, скользящих в различных предписанных им позах по поверхности скалы, их неуемная радость выразилась громким взрывом смеха, который сделал бы честь квадри-лье гризеток с улицы Лагарп.
До того времени наши посетительницы прятались под покрывалом; но мало-помалу стал появляться один глаз, потом появился второй, затем нос, рот с жемчужными зубами, а там и все лицо.
Три из них были очаровательны. Четвертая, женщина лет тридцати, выглядела пожелтевшей и больной, а ее ноги казались опухшими. Лапорт сказал ей по-арабски несколько слов, обративших в бегство трех ее спутниц; сама же она осталась и ответила. Бедная женщина приняла всерьез то, что ей сказали о моих медицинских познаниях, и пожелала получить от меня совет.
Я взял ее руку, чему она и не подумала сопротивляться, и пощупал пульс: ее лихорадило. Во время этой консультации подошли три другие молодые женщины; доверие ко мне их подруги пробудило такое же доверие и у них: снова послышались их боязливые смешки, которые, казалось, вырывались у них невольно и которые они, похоже, хотели заглушить руками, закрывая ими рот.
Самой молоденькой из трех хохотушек не было и двенадцати лет. Она не могла быть замужней, чувствовалось, что юность едва выбивается из детства и цветок еще в бутоне. Она и в самом деле не была подвластна ни мужу, ни даже возлюбленному. И пришла на скалу, дарующую плодовитость, из любопытства. Возможно, она знала историю Девы Марии и поэтичную легенду о голубе.
Я попросил и ее тоже дать мне руку, чтобы проверить, не больна ли она, и она со смехом протянула мне ее. Как видите, положение врача давало мне огромные преимущества. Щупая ее пульс, я вместе с тем разговаривал с ней — через посредство Лапорта, разумеется. Я спросил, есть ли у нее родители и чем они занимаются. Она была сиротой. Чем жила? Цветами и росой, как птицы небесные. А между тем, какой бы бедной, судя по ее ответам, она ни казалась, одежда на ней была чистая, глаза подведены, ногти подкрашены и губы были такого чистого красного цвета, что можно было подумать, будто и они накрашены.
Я спросил ее, не хочет ли она поехать со мной, раз у нее нет семьи и ничто не привязывает ее к этой земле.
"Куда же?" — спросила она.
Я показал на море:
"За эту гладь воды".
"За этой гладью вод нет ничего, кроме неба", — отвечала она.
"Там есть другая земля, — возразил я, — ибо как раз оттуда приплывают корабли".
Она задумалась:
"А что я там буду делать, за этой гладью вод?"
Вопрос был непростой.
"Что захочешь", — ответил я.
"А будут у меня шитые золотом красные шаровары, шелковые рубашки, шапочка с цехинами и красивое покрывало из верблюжьей шерсти?"
"Все это у тебя будет".
Она взглянула на своих подруг.
"Я поеду", — сказала она.
"Как! Поедешь просто так, совсем не зная меня?"
"Ты же врач, разве не так?"
"Да".
"Что ж, если Всевышний наделил тебя знанием, он должен был позаботиться и о твоей доброте".
"Она действительно поехала бы?" — спросил я Лапорта.
"Если честно, не скажу нет!"
"Ты кончил свой рисунок, Жиро?"
"Да".
"Тогда пойдем отсюда".
Я вытащил из кармана штук двадцать маленьких серебряных монеток толщиной с бумагу: "Держи, моя девочка, — сказал я ей, — сделаешь себе браслет". Ее глаза заблестели от удовольствия. Я высыпал серебряные монетки в ее ладонь. Девочка вскрикнула от радости: она и не думала, что я говорил серьезно. Я со вздохом удалился.
О весна, молодость года! О молодость, весна жизни!
Дней через пять-шесть я вдруг обратился к Жиро: "Сделай мне на память ее портрет". Он взял карандаш и, не спросив, кого я имею в виду, тотчас нарисовал портрет той девочки.
КАРФАГЕН
Следующий день был у нас занят до предела. Утром мы собирались посетить часовню Людовика Святого и развалины Карфагена. На вечер в консульстве назначили большой бал.
В семь часов утра у ворот города нас ждал экипаж: им управлял мальтиец, который, подобно испанскому сагалу, бежит рядом с лошадьми, в то время как лошади везут пассажиров.
Первое, что мы увидели при выезде из Туниса, было дивной куббой — мы уже говорили, что "кубба" означает "мавзолей", — которая считается усыпальницей последнего Абенсераджа. Я вышел из экипажа и кончиком ножа нацарапал на стене имя Шатобриана.
Именно в окрестностях Туниса укрылась бблыиая часть мавров, изгнанных из Испании, Испании, которая по-прежнему представляется им потерянным раем; одна арабская семья, живущая в Солимане, маленьком городке, расположенном в семи или восьми льё от Туниса, все еще хранит ключ от своего дома в Гранаде.
Нет ничего более неприятного и отвратительного, чем прогулка у стен Туниса: город вырывается наружу разлагающимися стоками, гнусным видом, смрадным запахом; это гнойник огромных размеров, но не на теле одного человека, а на теле целого города с населением в сто тысяч душ.
На замечания, адресованные властям Туниса относительно зловония этих клоак и необходимости очистить от них город, те отвечают, что они поостерегутся это делать, так как зловоние предохраняет их от чумы; пусть так. Но мы постарались как можно скорее отъехать подальше от города.
Сельская местность вокруг почти пустынна: не будучи уверен относительно своей земельной собственности, никто не обрабатывает свои наделы; не бесплодие, а деспотизм делают землю неплодородной.
Время от времени среди окрестных равнин появляется несколько оливковых деревьев; но они старые и почти не дают плодов; больше здесь ничего не сажают, хорошо еще, что не уничтожают, но уничтожение — это дело времени, и время делает свое дело.
Через три четверти часа пути мы подъехали к мавританской кофейне и решили там передохнуть. Мавританская кофейня всегда чарует своей поэзией и живописностью: если в долине есть дерево, то оно непременно прислонится к кофейне. Притом прислоняется оно с такой милой непринужденностью; дерево и кофейня образуют такое удачное сочетание тени и света, темной зелени и матовой белизны; люди, живущие там, беседуют с прохожими в такой красочной манере; нищий так восхитительно задрапирован в свои лохмотья; всадник так горделиво восседает на лошади, — что картина, можно сказать, сама просится на холст и задаешься вопросом, почему религия запрещает рисовать образы людей в стране, где человек в самом деле кажется подобием Господа.
Мы остановились выпить кофе; в Африке пьют кофе по двадцать раз в день, причем без всяких осложнений.
Наш караван состоял лишь из Александра, Дебароля, Шанселя, Маке и меня. На этот раз нам не удалось оторвать Жиро и Буланже от тунисских улиц. Встретиться с ними мы должны были на "Монтесуме", так как капитан Кунео д'Орнано предложил нам вернуться морем и пригласил отобедать на борту своего судна.
Выпив кофе, мы продолжили свой путь пешком с ружьями через плечо; сельская местность начинала принимать живописный вид: борозды на земле были заполнены камнями, поля горбились холмиками, образованными остатками кладки; развороченные огромные акведуки походили на статуи гигантов, чьи головы и торс разбила завистливая рука. Города мы не видели, но чувствовали себя среди его руин.