Чтобы узнать цену понравившейся драгоценности, торговца ведут к проверщику; на базаре имеется три или четыре проверщика. Проверщик определяет пробу золота, затем взвешивает драгоценность и называет ее цену. Если драгоценность вам подходит, можете смело покупать после того, как она будет проверена и взвешена, ибо, если проверщик обманул вас на один грамм или солгал относительно пробы хоть на карат, вам следует подать жалобу, и, если вашу жалобу признают справедливой, проверщику отрубят голову.
Нет ничего живописнее этого базара. Из этих бедных лавчонок, которые у нас презирались бы даже продавцами химических спичек, исходят все восточные материи, изумительные ткани с золотым шитьем, с вышитыми вручную цветами — такими свежими, что кажется, будто они распустились минувшей ночью, и все это среди облака пахучего дыма, в благоухающей атмосфере, которую поддерживают флаконы с розовым маслом: их поминутно открывают, чтобы они привлекали своим ароматом покупателя.
Но что невозможно передать, что не в силах изобразить ни перо, ни кисть, — так это контраст, который представляют турецкое или мавританское спокойствие и еврейская суетливость; это скученность всех национальностей, людей, протискивающихся по узким улочкам базара, где одновременно ходят лошади, верблюды, ослы, разносчики воды и разносчики угля; это, наконец, крики на разных языках, которые несутся над этой Вавилонской башней с единственным уцелевшим этажом.
Мы никак не могли вырваться из лавки нашего друга Мустафы; правда, увидев среди нас г-на Лапорта, он изменил мавританской невозмутимости и перевернул вверх дном всю лавку, в которой мы тут же оставили около сотни луидоров.
Наконец мне удалось оторваться от этого магнитного острова, но никакими соблазнами я не смог увлечь за собой ни Жиро, ни Буланже: им все казалось достойным зарисовки, и наброски множились в их альбомах с той чудесной быстротой, какая является одним из характерных признаков таланта.
Что касается меня, то я собирался делать записи, но вскоре был вынужден отказаться от своего намерения, иначе пришлось бы описывать каждую новую вещь, поскольку каждая новая вещь представала перед нами в необычайном виде, что объяснялось игрой яркого света, общей картиной, часть которой она составляла, и даже расположением нашего ума, не говоря уже о ее собственной оригинальности.
Сказать, какою улицей мы пошли, невозможно; сказать, какие кварталы мы посетили, я не сумею.
Внезапно Лапорт остановился. "Ах! — обратился он ко мне. — Хотите, я познакомлю вас с шейхом эль-Меди-на?" — "А кто это такой, шейх эль-Медина?" — "Это шейх города, иными словами префект полиции, местный Де-лессер". — "Еще бы! Конечно, хочу; префект полиции турецкого города — да это восхитительное знакомство". — "Тогда войдем, мы как раз напротив его суда".
Мы переступили порог чего-то вроде конюшни и увидели дивного старца лет семидесяти пяти — восьмидесяти, сидевшего скрестив ноги на неком каменном возвышении, покрытом циновками; в руке он держал длинную трубку, и сквозь клубы дыма можно было разглядеть его великолепную голову и длинную белую бороду, которая контрастировала с черными бархатистыми глазами, принадлежавшими, казалось, тридцатилетнему мужчине.
Лапорт объяснил ему цель нашего визита и попытался — что было довольно трудно — растолковать ему, кто я такой; слово ученый, "талиб", в понимании турка — помнится, я уже говорил об этом — обозначает всего лишь человека, рассказывающего в кофейнях разные истории и носящего на поясе чернильницу вместо кинжала.
Тем не менее встретил нас шейх эль-Медина чрезвычайно любезно: он положил руку на грудь, поклонился, поприветствовал меня и велел принести трубки и кофе; мы выпили кофе и выкурили трубки.
Если бы во Франции я в течение всего лишь трех дней употреблял бы вместо нашего ординарного табака и нашего кофе с цикорием то, что я употреблял в Африке в течение трех месяцев, то на четвертый день умер бы.
Мы побеседовали о спокойствии в Тунисе. Если верить шейху эль-Медина, Тунис — это город ангельской кротости; здесь никогда не бывает убийств, почти никогда — воровства, если только речь не идет о христианах или евреях, но это не в счет.
Пока мы разговаривали, два красивых молодых человека, один двадцати пяти лет, другой примерно лет тридцати, одетые по-турецки, приходили по очереди с докладом к шейху и уходили. Это были два его сына, полицейские чиновники, действующие под началом отца. Я был им представлен и рекомендован.
Благодаря этому представлению и этой рекомендации, меня заверили, что я могу без малейшего опасения передвигаться по Тунису как днем, так и ночью, при соблюдении, однако, двух условий. Первое: как только стемнеет, я возьму с собой фонарь. Второе: после девяти часов вечера я не выйду из города — из-за собак, над которыми вся власть шейха эль-Медина и двух его сыновей не имеет никакой силы.
После часовой беседы я распрощался с хозяином. На потолке я заметил лампу прелестной формы и спросил у Лапорта, где мне найти подобную; Лапорт спросил у шейха эль-Медина, тот произнес несколько слов, которых я не в состоянии был понять, но перевода просить не стал, ибо мне показалось, что это требуемый адрес.
В ста шагах от этого своеобразного дворца правосудия я остановился в крайнем восторге перед дверью какого-то цирюльника. Никогда мне не доводилось видеть такой дивной двери; можно было подумать, что это в миниатюре дверь Альгамбры в Гранаде или Алькасара в Севилье. Она была деревянной, с тремя сквозными восточными стрельчатыми арками и с превосходно выполненной тонкой резьбой, какая превращала ее в редкостную драгоценность.
Первая мысль у меня была — купить эту дверь. Я вошел к цирюльнику; он решил, что я пришел постричься наголо, и повод показался ему превосходным; он указал мне сиденье, одной рукой протянул зеркало, а другой взял бритву. Но я сделал ему знак, что, подобно Самсону, чрезвычайно дорожу своими волосами.
Лапорт, со своей стороны, объяснил, что цель моего визита совершенно иная: проходя мимо, я заметил чудо столярного мастерства, служившее дверью в его доме, и мы решили узнать, не согласится ли он продать ее.
Цирюльник долго не мог взять в толк подобную причуду: думаю, он так и не понял ее до конца; мысль, что человек приехал из Парижа, чтобы купить дверь его лавки, не укладывалась у него в голове. Так что он отказался от сделанного ему предложения.
Но было ясно: отказывается он, пребывая в убеждении, что я хочу посмеяться над ним, хотя, мне думается, в арабском языке нет глагола, который означал бы смеяться над кем-то.
Наконец дипломатический статус Лапорта, похоже, придал серьезности моему предложению.
Тогда цирюльник, поразмыслив, запросил полторы тысячи пиастров. Полторы тысячи пиастров, запрошенные за дверь, составляли примерно тысячу франков, и это навело меня на мысль, что цирюльник был еврей, а не араб. Сумма показалась мне непомерной; дверь стоила бы столько, будь она сделана во Франции; но, купленная здесь, она должна была стоить не больше пятидесяти экю. Я предложил двести франков. Цирюльник захлопнул товар у нас перед носом. У меня было огромное желание должным образом ответить на подобный образ действий, показавшийся мне чересчур вольным, но вокруг нас собрался большой круг местных жителей, которые, похоже, были удивлены не меньше цирюльника охватившим гяура безудержным желанием заполучить эту дверь.
И тогда гяур рассудил, что в случае конфликта сила будет не на его стороне. Впрочем, дверь неоспоримо принадлежала цирюльнику. У него было полное право отказаться продать ее, и, строго говоря, этим правом могло объясниться и то, что он захлопнул ее у нас перед носом.
Исходив город вдоль и поперек, мы снова очутились на базаре. Буланже и Жиро его так и не покидали, они обнаружили то, что мне не удалось заметить с первого взгляда: оружейный базар, где за шестьдесят пять франков я купил пистолеты, отделанные серебром; медную лавку, где я купил, заплатив по тридцать пять франков за штуку, чудесные по форме старинные кувшины для воды; улицу, где торгуют только турецкими туфлями; и, наконец, квадратный двор, где находят облегчение переполненные мочевые пузыри арабов и турок и куда евреи не допускаются.