В тот же вечер был созван совет, на который пригласили: маршала де Ла Мельере и г-на де Вильруа, потому что они были мазаринистами; Шавиньи и Сегье, потому что они ненавидели парламент, а также Гито и Коменжа, потому что они были преданы королеве.
Что было решено на этом совете, осталось тайной. Узнали только, что в ближайшее воскресенье в соборе Богоматери состоится торжественная месса по случаю победы при Лансе.
Поэтому в следующее воскресенье парижане проснулись в веселом настроении. Благодарственная месса в те времена была большим событием; тогда не злоупотребляли такими торжественными церемониями, и они производили подобающее впечатление. Даже солнце, казалось, принимало участие в торжестве; оно ослепительно сверкало, золотя мрачные башни собора, уже переполненного огромными толпами народа. Самые темные улицы старого города приняли праздничный вид, и вдоль набережных вытянулись длинные вереницы горожан— ремесленников, женщин и детей, направляющихся в собор Богоматери, подобно реке, текущей вспять к своим истокам.
Лавки были пусты, дома заперты. Всякому хотелось посмотреть на молодого короля, на его мать и на пресловутого кардинала Мазарини, которого все до того ненавидели, что никто не хотел лишить себя случая на него полюбоваться.
Полнейшая свобода царила среди этой бесчисленной народной массы. Всякие мнения высказывались открыто, и, если можно так выразиться, в народе трезвонили о бунте, а тысячи колоколов со всех церквей трезвонили о мессе. Порядок в городе поддерживался самими горожанами. Ничьи угрозы не мешали единодушному проявлению всеобщей ненависти и не замораживали брань на устах.
Все же около восьми часов утра полк гвардии королевы, под командой Гито и его помощника и племянника Коменжа, с трубачами и барабанщиками впереди, стал развертываться между Пале-Роялем и собором. Горожане, всегда падкие до военной музыки и блестящих мундиров, спокойно смотрели на этот маневр.
Фрике нарядился в этот день по-праздничному и под предлогом флюса, которым он мгновенно обзавелся, засунув за щеку бесчисленное количество вишневых косточек, получил от своего начальника Базена отпуск на целый день. Сначала Базен ему отказал: он был не в духе, во-первых, оттого, что Арамис уехал, не сказав ему куда, затем потому, что был вынужден прислуживать на мессе по случаю победы, которой он сам никак не мог радоваться. Базен, как мы знаем, был фрондер, и если бы при подобном торжестве причетник мог отлучиться, как простой мальчик из хора, то он конечно, обратился бы к архиепископу с той же просьбой, с какой обратился к нему Фрике. Итак, сначала он отказал наотрез. Но когда, на глазах у Базена, опухоль Фрике так выросла в объеме, что стала угрожать чести всего хора, который был бы, несомненно, опозорен таким уродством, Базен в конце концов, хотя и ворча, уступил. Едва выйдя из собора, Фрике выплюнул всю свою опухоль и сделал в сторону Базена один из тех жестов, которые обеспечивают за парижскими мальчишками превосходство над мальчишками всего мира. Он, понятно, освободился и от своих обязанностей в трактире под предлогом, что ему надо прислуживать на мессе в соборе.
Итак, Фрике был свободен, и, как мы уже сказали, он нарядился в самое роскошное свое платье. Главным украшением его особы была шапка, один из тех не поддающихся описанию колпаков, которые представляют нечто среднее между средневековым беретом и шляпой времен Людовика XIII. Этот замечательный головной убор смастерила ему мать; по прихоти ли или за нехваткой одинаковой ткани, она мало заботилась о подборе красок, и потому это чудо шляпного искусства XVII века было с одной стороны желтое с зеленым, а с другой — белое с красным. Но Фрике, вообще любивший разнообразие в тонах, только гордился этим.
Отделавшись от Базена, Фрике бегом направился к Пале-Роялю и прибежал туда как раз в ту минуту, когда из ворот дворца выходил гвардейский полк. Так как Фрике явился сюда для того, чтобы насладиться зрелищем и послушать музыку, то он сейчас же присоединился к музыкантам и начал маршировать рядом с ними, сначала изображая барабанный бой с помощью двух грифельных досок, затем подражая губами звукам трубы с искусством, которое не раз доставляло ему похвалу любителей такой музыки.
Этого развлечения хватило от заставы Сержантов до Соборной площади, и Фрике все время испытывал истинное наслаждение. Но когда полк пришел на место и роты вошли в Сите и, развернувшись, построились до самого конца улицы Святого Христофора, вблизи улицы Кока-три, где жил советник Бруссель, Фрике вспомнил, что он еще не завтракал, и задумался над тем, куда бы ему направить свои стопы для выполнения этого важного акта в программе дня. По зрелом размышлении он решил поесть за счет советника Брусселя.
Поэтому он пустился бегом, запыхавшись прибежал к дому советника и стал стучать в дверь.
Ему отворила его мать, старая служанка Брусселя.
— Что тебе надо, бездельник, — спросила она, — и почему ты не в соборе?
— Я был там, мамаша Наннета, — ответил Фрике, — но я видел, что там происходят вещи, о которых следовало бы предупредить господина Брусселя. И с разрешения господина Базена — вы ведь знаете господина Базена, нашего причетника, — я пришел сюда, чтобы поговорить с господином Брусселем.
— Что же ты хочешь сказать господину Брусселю, обезьяна?
— Я хочу поговорить с ним лично.
— Этого нельзя: он работает.
— Ну, я подожду, — сказал Фрике, которого это устраивало, тем более что он знал, как использовать свое время.
С этими словами он быстро поднялся по ступеням крыльца, обогнав Наннету.
— Что ж тебе надо, наконец, от господина Брусселя? — спросила она.
— Я хочу сказать ему, — отвечал ей Фрике, крича во всю глотку, — что с той стороны идет целый гвардейский полк. А так как все говорят, что двор настроен против господина Брусселя, то я пришел предупредить, чтобы он был настороже.
Бруссель услышал слова юного плута и, растроганный таким усердием, спустился в нижний этаж; он, действительно, работал у себя в кабинете, во втором этаже.
— Мой друг, — сказал он, — что нам за дело до гвардейского полка? Ты, верно, с ума сошел, что поднял такой переполох? Разве ты не знаешь, что эти господа всегда так делают и по пути короля всегда выстраивают рядами этот полк?
Фрике изобразил на лице удивление и начал мять в руках свою шапку.
— Ничего нет удивительного, что вы это знаете, господин Бруссель, вам ведь известно все, — сказал он, — но я, клянусь Богом, ничего не знал и думал услужить вам. Не сердитесь на меня за это, господин Бруссель.
— Напротив, мой милый, напротив, твое усердие мне нравится. Наннета, — обратился Бруссель к служанке, — достаньте-ка абрикосы, которые прислала нам госпожа де Лонгвиль из Нуази, и дайте полдюжины вашему сыну вместе с краюхой свежего хлеба.
— Ах, благодарю вас, — воскликнул Фрике,—
благодарю вас. Я как раз очень люблю абрикосы.
Бруссель прошел к своей жене и попросил подать ему завтрак. Было половина десятого. Советник подошел к окну. Улица была совершенно пустынна, но издали доносился, подобно морскому прибою, глухой шум народа, толпы которого, волна за волной, затопляли площадь и улицы вокруг собора Богоматери.
Шум этот еще усилился, когда явился д’Артаньян с ротой мушкетеров и расположился у входа в собор, чтобы держать караул. Он предложил Портосу воспользоваться случаем посмотреть церемонию, и Портос приехал на лучшей из своих лошадей, в парадной форме, в качестве почетного мушкетера, каким некогда был д’Артаньян.
Сержант роты, старый солдат времен испанских войн, узнал в Портосе своего бывшего товарища и сообщил своим подчиненным о высоких заслугах этого великана, гордости прежних мушкетеров Тревиля. Поэтому Портоса встретили не только радушно — на него смотрели с восхищением.
В десять часов пушечный выстрел из Лувра возвестил о выезде короля. Позади гвардейцев, неподвижно стоявших с мушкетами в руках, толпа заколыхалась, как колышутся деревья, когда буйный вихрь склоняет и теребит их верхушки. Наконец в раззолоченной карете показался король с королевой. За ними следовали в десяти каретах придворные дамы, чины королевского дома и весь двор.