– Это нерентабельно. Математик нас срисовал, теперь полуторами сотен не отделаемся. Огребём и по тройному тарифу заплатим. Знаю я эту публику.
Литориновое море – море, которое плескалось здесь на месте Балтики. В этих местах тогда было значительно теплее. По мне, так это всё тоже Балтийское море, только до регрессии. Так что дворцы Петергофа, Стрельны, Ораниенбаума, усадьба Новознаменка в истоке улицы Пионерстроя, пансионат «Красные зори», некогда мной любимый за запустение, и, наконец, пятый автобусный парк в Автово – всё стоит на древнем берегу, литориновом уступе, или, как его ещё называют, глинте. Уступ становится заметен в Автово возле Красненького кладбища, там это метра два. Чуть дальше, в районе ДК «Кировец», метра четыре, в створе улицы Солдата Корзуна, напротив корпусов «Корабелки» – все шесть. Здание администрации Красносельского района возвышается над остальным пейзажем уже метров на двенадцать. В районе Петергофа – все шестнадцать, а парк при БиНИИ, бывшая усадьба Сергиевка, где из гранита рапакиви высечена каменная голова, на взгляд, метров на тридцать выше нынешней береговой линии.
Как-то с Секой и маленьким Васенькой скатывались от галереи усадьбы на ватрушке. Не рассчитали, что внизу незамерзающая канава. Плюхнулись прямо в её центр. Стучались потом в окна лаборатории, чтобы пустили погреться. От жены Секи влетело всем троим.
На севере города литориновый уступ – это поклонная гора и отроги в парке Сосновка, парк Челюскинцев, ныне Удельный. Зимой с литоринового уступа Удельного парка дети катаются на санках. Нам с тобой езды минут двадцать мимо Чёрной речки. Это если без пробок. Когда девочка родится, будем ездить туда кататься.
Кстати, помнишь, ходили на Пушкинскую, 10? Удивишься, но вход с Лиговки, там, где храм Джона Леннона, ровно на литориновом утупе. А если смотреть дальше от нынешнего берега залива и Невы, то километрах в пяти – десяти, есть следующий уступ, это следы последней трансгрессии. Скажем, Пулковские высоты – это тоже берег моря. Ладожское озеро не было озером, а было заливом Литоринового моря, которое, в отличие от нынешнего Финского залива и всей остальной Балтики, солёностью не сильно уступало Северному морю. Это понятно по анализу отложений четвертички последних четырёх – десяти тысяч лет. При последней трансгрессии моря открылся пролив Эресунд между островом Зеландия и материковой Швецией. Через него, судя по всему, и хлынула соль Северного моря. А там солёность более тридцати промилле, плотность выше, вода теплее и глубина больше. Тёплое и солёное поднялось к нам сюда. Там тепло от Гольфстрима, а у нас холодно и пресно от всех этих рек, что текут в Балтику, ну и вообще – следы оледенения. Ледник-то спёкся каких-то одиннадцать с половиной тысяч лет назад. Уже на памяти современного человечества.
И да, все эти огромные валуны притащил сюда ледник.
В институте который месяц подряд задерживали зарплату. Однако не всем. Марье платили, и платили в валюте. Сто сорок долларов в месяц. Это были хорошие деньги. Не знаю, как там начальство оформляло. Директор, по слухам, брал кредиты и спал с пистолетом под подушкой. Пустил арендаторов. Времена начались странные. Марьин шеф до перестройки служил советским резидентом-нелегалом в Канаде, был раскрыт в середине восьмидесятых и бежал через Исландию на лодке. Таким людям зарплату нельзя не платить. Такие люди у штатников, например, вызывают уважение – солидная контора. Марье шеф тоже выбил деньги. Кажется, это официально называлось «представительские».
Марья нас с Бомбеем подкармливала. Но мы уже намылились спрыгнуть из лавки. Вокруг все говорили, что нашей науке кабзда. Я учился верстать на компьютере, Бомбей барыжил лесом и сигаретами. Целыми днями он сидел на телефоне в нашем отделе, (АОНы этот номер почему-то не пробивали): «Кругляк евростандарт, шесть вагонов, второй в цепочке, можно по бартеру за «самары» или «восьмёрки», есть «Марльборо», сорок коробок на сладе в Шушарах, в цепочке третий».
Пока мы столовались в международном, мужики в нашем отделе с одиннадцати утра пили разведённый спирт. Спирта было в достатке, почти неограниченное количество, его раз в квартал выписывали по числу приборов, стоящих на балансе. У нас одних гравиметров числилось двадцать штук, столько же магнитометров. Если Марьин шеф оказывался на месте, мы оставались в отделе. Из огромного крафтового мешка набирали картофельные хлопья и разводили пюре. Из другого мешка, привезённого с последнего поля за Полярным кругом, брали сухари, которые размачивались в алюминиевых кружках. Во вьючниках хранились банки армейской тушёнки в солидоле. Но тушёнку экономили: «Вы сюда не жрать пришли!»
К двум часам все уже были в говно и тихо утекали через проходную. Наконец из-за стола вставал начальник, огромный и тяжёлый, как утюг-переросток. Он рисовал пальцем над головой круг, что означало – «закругляйтесь», опечатывал лабораторию, той же печатью – портфель с картами, сдавал портфель через окно в железной двери режимного отдела, и дальше мы шли втроём с Бомбеем к пивному ларьку на угол Слободской и проспекта Обуховской обороны. С поздней осени там доливали в кружку подогретое пиво из чайника, кипящего на плитке. Потом перемещались в соседнюю разливуху за углом, где брали ещё по сто и по бутерброду с яйцом и майонезом. В разливухе тепло пахло водкой и колбасой.
– Всё. К ебеням! – начальник шумно выдыхал и плыл между столиков к выходу в начинающиеся сумерки. Шёл галсами, как идут крейсера, совершая противолодочный манёвр.
На его место сразу кто-то подвигался со своими стаканами. Двое или трое. Словно вселенная открывала вакансии. Новые смотрели на нас выжидающе. Мы доедали бутерброды, относили посуду на мойку и тоже тянулись к выходу. Сзади звенели стаканы и раздавалось обязательное «Серёга, интеля отбомбились, иди к нам». Серёга шёл.
К декабрю деньги от «спектрумов» кончились вчистую, и на работу ходили пешком, чтобы сэкономить хотя бы на тройку «Балтики». От Стремянной до Фаянсовой пятьдесят семь минут, а от Фаянсовой до Стремянной час пятнадцать. Обратно мы не торопились. Мы и в институт спешили скорее по привычке, на вахте перестали отмечать опоздания. Это, кстати, был плохой знак.
Как-то в пятницу возвращались втроём с Марьей по Старо-Невскому. Мы её обычно на Маяковской в метро опускали, а тут посмотрела на наши кислые рожи, купила на углу Марата литрового «Распутина», банку кабачковой икры и батон. Пошли к нам. Поднялись на второй этаж, открыли дверь, слышим – в недрах квартиры что-то бахает. Бомбей за топор, которым мы дрова для камина рубим, я за ножку от стула. Бомбей на Марью зыркнул, палец к губам. Мол, тс-с! Идём тихонько. Хотя с хера ли тихонько, паркет скрипит. В кабинете темно, в стеклянных дверях столовой свет от свечи дёргается. И что-то натурально рушится с высоты. На полу кабинета картонки, пакетики из-под гуманитарки, полиэтилен, тюбики. А в углу у камина высоченная, под два с половиной метра, башня из голубых пластмассовых тазиков. Не, думаю, так только свои насвинячить могут. И точно, наверху штабеля из коробок Сека курочит очередной набор. В руках скальпель здоровенный из хирургического набора, на поясе гермомешок от байдарки, там что-то звякает.
– Я договорился, тазики оптом по три доллара за штуку берут. И полотенца ещё. Йод, салфетки и бритвенные станки набором по доллару. Завтра в десять заедут. Делим на троих, этого вашего Фаренгейта на хер!
– Фолкнера, – говорю.
– Да хоть Хемингуэя. На хер, говорю.
На хер, так на хер. Всю ночь резали коробки. Я разжёг камин. Зеркальные двери отражали всполохи огня. Марья сортировала одинаковое, складывала синие вафельные полотенца и фланелевые пелёнки. Сека уверял, что полотенца примут по пять долларов за двадцать штук. Странный ценник, но раз Сека сказал…
К пяти утра закончили. В коридоре стояло с десяток перемотанных верёвками коробок и три башни тазиков. В камине радостно полыхал картон. Было тепло. В столовой с купидонами творился трындец и разгром. Мы сидели на софе, которую подтянули к камину, пили «Распутина» и закусывали бутербродами с кабачковой икрой.