«А вдруг дело в том, что он не находит такого занятия, которое его увлекло бы? Я подумала, может, подарить ему на день рождение фотоаппарат? Что ты об этом думаешь?»
Первая реакция мужа была как будто неодобрительной – опять ты балуешь парня, добром это не кончится, – но потом он вроде смягчился. Понимает, как трудно Паулю без него, подумала Лидия.
На душе осталось последнее – она сама, как она справляется с тяготами жизни, или, вернее, как не справляется, но Лидия не хотела обременять этим мужа, у Буриданов не было привычки жаловаться, кроме Германа, который любил иногда поныть, все остальные стоически несли свой крест. Когда мы однажды опять будем вместе, тогда я выплачусь, подумала Лидия, положу голову тебе на колени и буду плакать, плакать, плакать… Только представила себе, и сразу стало легче, и когда Густав встал и размеренным шагом, каким вышел из ванной, туда и вернулся, Лидия даже не вскрикнула.
Она снова взяла открытку, чтобы проверить адрес Эрны, и вдруг почувствовала, что краснеет. Последний взгляд, который Густав бросил на нее перед уходом, был таким, словно он пытался ей что-то сказать, и теперь Лидия поняла что именно. Когда война закончилась, отец написал Эрне, чтобы сообщить о смерти мамы, но письмо вернулось с отметкой «адресат уехал», и тогда он попросил Густава выяснить, что с родственницей сталось, что муж и сделал: оказалось, что Эрна в сорок четвертом бежала на запад, наверно, к сестре.
Как это у меня вылетело из головы, подумала Лидия потрясенно. Не стоило валить все на то, что вскоре умер и отец, а еще через некоторое время и Густав – нормальные люди таких вещей не забывают. «Что со мной происходит? – задала она себе вопрос. – Я что, сошла с ума?»
Одно было понятно – в Риге ей делать нечего. Бросив взгляд на часы, Лидия встала и начала одеваться – можно было еще успеть на дневной таллинский автобус.
Часть вторая
Опасное путешествие
Глава первая
Майор
Свобода! Никогда раньше Эрвин не ощущал такой головокружительной легкости, как сейчас, когда проснулся от проникшего в купе утреннего света, вслушивался какое-то время в стук вагонных колес, потом поднялся и бросил взгляд в окно, на еще совсем зеленый лиственный лес. Больше полувека его жизнь протекала так, будто не он был хозяином своей судьбы, всегда кто-то другой направлял его шаги и решения.
Только кто? Школу для него выбрала мать – а университет? Не поступать в него было никак нельзя, все дороги вели туда, словно в Рим, вымощенные многими прекрасными камнями, такими как родительские любовь и надежды или его собственные чувства благодарности и долга, только вот в то же время эти камни висели у него на шее, удерживали, препятствовали совершить что-то безумное, ринуться в неизведанное.
С наибольшим удовольствием он поехал бы в настоящий Рим, без какой-либо определенной цели, просто чтобы смотреть, слушать, вкушать и понять. Этого кошелек родителей, увы, не позволял. То есть, может, и позволил бы, отец продал бы еще какой-то участок леса, мать – еще одну драгоценность, Германа ведь отправили в Германию учиться, но Эрвин не осмелился высказать подобное желание: совесть не позволила. Родители были уже немолоды, да и времена другие, надо было экономить, довериться разуму, а не вожделениям. На последнем курсе университета он учился параллельно службе в армии, окончил – и сразу на работу, блуждать в лабиринте Дома суда, не находя из него выхода. Сколь мало оказалось в работе адвоката, как он ранее воображал, благородства и сколь много лицемерия, называемого профессиональным долгом. Каждый обвиняемый имеет право на защиту… Неужели каждый? Эрвину приходилось защищать и такого сорта людей, для которых найденные им оправдательные слова служили трамплином к новому преступлению. Строптивость, которую он выказывал по отношению к закоренелым мошенникам, не однажды приводила к брошенному на прощание в его сторону ненавидящему взгляду или даже угрозам. Может, правильнее было постулировать, что каждый человек имеет право на защиту, и лишить этого права тех, которые еще или уже не люди? Но кто должен отличить зерна от плевел? Какой еще критерий, кроме внутреннего чувства, мог подсказать, есть ли у того или другого обвиняемого душа?
Наверно, не стоило считать подлинным ощущением свободы и ту кратковременную эйфорию, которая возникла после крушения государства как сковывавшей конструкции в 1940-м году. Полтора месяца более-менее беззаботной жизни, после чего один каркас был заменен на другой, и вся разница, как вскоре стало понятно, заключалась в том, что они попали из маленькой тюрьмы на большую скотобойню. Мясник, как называл хозяина этого заведения Майор, пытался скрыть жесткие черты лица густыми усами; говорили, что лет за десять до того он застрелил собственную жену. Так это было или нет, никто, в том числе и видевший несколько раз Мясника воочию Майор, точно не знал, но, как полагал Эрвин с его интуицией юриста, исключать подобное не стоило, ибо рецидивы были налицо: количество тех, кого Мясник за годы своего пребывания у власти приказал казнить, подсчету не поддавалось. Кроме врагов, то есть людей, методы, которыми осуществлялись коллективизация и индустриализация, действительно в той или иной степени не одобрявших, Мясник уничтожил или, по крайней мере, отправил в бдительно охраняемые места и многих своих единомышленников. Разделавшись практически с каждым, кто осмелился с ним о чем-то поспорить, скверно отозвался или просто не приветствовал самым почтительным образом, в собственном государстве, он стал посматривать в сторону других стран и народов. Среди прочих ему приглянулась и родина Эрвина, тем более что когда-то не очень давно эта маленькая страна принадлежала его предшественнику на троне империи, и смене династии не следовало, по его разумению, отрицательно отразиться на территории государства. Вот и выпало на долю Эрвина волнующее приключение – путешествие на поезде в том же направлении, что сейчас, только по куда более длинному маршруту. Сколько захватывающей неизвестности будоражило тогда его и еще тысячу мужчин: куда нас повезут, на север, на восток или на юг – а, может, попросту в ближайший песчаный карьер? У многих в том же поезде, только в другом вагоне, ехали жена и дети, у некоторых даже тещи, но не у Эрвина, и в первый раз в жизни он поблагодарил судьбу за невезение в любовных делах. Большинство его спутников не увидело своих близких больше никогда, или, вернее, их не увидели близкие, поскольку среди них было мало людей, хорошо игравших в шахматы, да и начальники лагерей, шахматы фанатично любившие, тоже попадались отнюдь не на каждом шагу. Добавим еще – справедливости ради, – что и такого зятя, как Густав, кроме как у него, ни у кого не было. Однако в поезде они были еще все вместе, государственные чиновники и негоцианты, кайтселийтовцы и вапсы, и один он среди них, как белая ворона, «попутчик», прихвостень новых властей, место которому, по мнению многих, было скорее среди конвоиров, а не арестантов. Как он в тот поезд угодил? Это так и осталось невыясненным. Говорили, что Мясник любил комментировать свои небольшие промахи так: «Лес рубят – щепки летят» – наверно, это относилось и к Эрвину, эдакая стройная, спортивного вида щепка.
Но тогда, в запертом товарном вагоне, без привычных удобств, он, несмотря на негигиеничность обстановки, ощущал и некое странное облегчение: колеса стучали почти так же, как сейчас, пейзаж за зарешеченным окошком все время менялся, одна климатическая полоса переходила в другую, та в третью – разве даже это вынужденное путешествие не было лучше, чем рутинная кабинетная жизнь? По крайней мере, простора вокруг хватало – а разве свобода это не почти то же самое, что простор? Ибо, когда это затянувшее на пять долгих лет путешествие в конце концов завершилось, Эрвин обнаружил себя опять в Доме суда, альтернативой которому служил только его подвал из слоновой кости. И вот теперь ему было за пятьдесят, и он как будто еще вообще не жил!