Где-то между вокзалом и центром должна была находиться та самая гостиница, в которой они останавливались с Эрвином, она поискала немного и нашла ее. Мест, конечно, не было, но она показала служебное удостоверение, объяснила, что уедет этим же вечером, и для нее нашли комнату на полдня. Она была просторная и с высоким потолком, Лидия открыла окно, и в номер сразу вторгся шум машин, она вспомнила, как тихо тут было двадцать лет назад, но тогда везде еще было тихо. Открыв сумочку, она достала открытку: «Дорогие тетя Марта и дядя Алекс! Поздравляю с Новым годом, желаю здоровья и счастья! Эрна». Пожелание счастливого Нового года! Теперь, задним числом, это было даже жутко читать, ведь год страшнее, чем сорок первый, было трудно вообразить, даже сорок девятый не мог с ним сравниться, хотя именно в том году она, по требованию Густава, сожгла свою записную книжку – да, если бы не эта открытка, сейчас пришлось бы идти в адресный стол, чтобы узнать, где Эрна живет.
Это София в машине на обратном пути от Германа начала вдруг вспоминать о рижских родственниках, кстати, весьма дальних, о дочерях племянника бабушки Каролины, Лидия их никогда не видела. Они тоже были оптантами, но если папа с мамой оптировались в Эстонию, то сын троюродной тетки Гуннар с дочерями – в Латвию. В Петербурге дядя Гуннар работал рисовальщиком на царском монетном дворе, а на новой родине, по утверждению Софии, стал известным художником. Дядя умер в середине тридцатых, одна из его дочерей незадолго до этого вышла замуж за еврея и эмигрировала в Америку, другая же, Эрна, осталась в Риге. Она тоже была художницей, и та самая открытка, которую Лидия держала в руках и с которой на нее глядели два ангелочка, была ее работой.
Послушав немного Софию, Лидия сразу подумала: а вдруг Эрвин поехал к Эрне в надежде, что родственница поможет ему «начать новую жизнь»? Правда, когда они вместе ездили в Ригу, Эрвин не предлагал найти Эрну, но разве молодежь умеет ценить кровные связи? Однако, отдыхая в Силла, он, по словам Софии, весьма интересовался родней и просил сестру досконально рассказать, кто есть кто.
Добравшись домой, Лидия немедленно принялась шарить в ящиках, смутно припоминая, что среди бумаг отца была и открытка от Эрны, наконец она ее действительно нашла, в большом конверте, вместе с парой фотографий и маминым свидетельством о смерти. Сначала она решила, что пойдет завтра на работу и отпросится на вторник, чтобы съездить в Ригу, но потом передумала – к чему медлить? День рождения закончился рано, до ночного рижского поезда было достаточно времени, а начальнику можно было позвонить домой; так она и сделала.
Она посмотрела на часы – стрелки двигались со скоростью улитки. Можно было, конечно, побродить по магазинам, но у Лидии давно пропало на то желание, за все время, прошедшее после смерти Густава, она не купила себе ни одного нового платья. В какой-то степени она о своем внешнем виде, разумеется, заботилась, но обновить гардероб – для чего, для кого? В шкафу висело достаточно одежды, на ее век этого должно было хватить, а мода ее никогда не интересовала.
Она дотянулась до сумочки, достала сигареты и спички, села в кресло, скинула туфли и подобрала ноги под себя. Никакого удовольствия от курения она не получала и вообще не понимала, для чего ей это нужно, но без было еще хуже. Выдув первое большое серое облако дыма, она неожиданно увидела Густава. Муж вышел из ванной в майке, спортивных штанах и старых рваных тапочках, слегка сутулясь – Густав был высокого роста, а тюрьма – не место, где удается сохранять хорошую осанку.
Поспешно, словно пойманный за проказой мальчишка, Лидия погасила сигарету, но муж словно и не заметил ее неловкого движения, подошел ко второму креслу, опустился в него и только после этого вопросительно посмотрел на жену.
«Эрвин пропал!»
Она рассказала Густаву об исчезновении Эрвина, муж слушал внимательно, как ему было свойственно. Вникать в контекст не было нужды, они встречались регулярно, Лидия держала Густава в курсе относительно всех событий, семейных и прочих, не скрывала от него ничего, естественно, и того несчастья, которое произошло с братом.
Вдруг она заметила, что взгляд мужа скользнул по ее правой руке, и покраснела.
«Мне больше ничего не оставалось, последняя зарплата полностью ушла на выплату долгов. Ты же знаешь, это кольцо мне никогда особенно не нравилось».
Кольцо с рубином Лидии насильно сунула в руку ее дантист, еврейка, которой она осенью сорок первого помогла эвакуироваться. Они встретились случайно в вокзальной суматохе, немцы приближались со страшной скоростью, никто им не препятствовал, уже слышна была канонада. Лидия металась от вагона к вагону, умоляла офицеров, ее не хотели слушать, поезд был набит, в первую очередь от фашистов полагалось спасти коллектив советских мастеров искусства. В конце концов некий лейтенант сжалился и пустил их обеих в вагон. По дороге их атаковали немецкие самолеты, поезд остановился, все вышли и спрятались в поле, среди ржи, треск бортовых пулеметов заставлял непроизвольно жаться к земле, в паре метров от нее лежал какой-то русский солдат и тихонько напевал: «Онегин, я скрывать не стану, безумно я люблю Татьяну…» – и вдруг умолк. За это кольцо Лидия в пятницу получила в комиссионке кое-какие деньги, хватило, чтобы отправить немного Паулю, купить торт и цветы для Германа и еще билет в Ригу. И все же она боялась, что Густав, хотя бы вскользь, уголком рта, выразит свое недовольство, как случалось иногда раньше, когда Лидия делала какую-то лишнюю, по мнению мужа, покупку – транжирой она не была, но могла вдруг бессмысленно, как выражался муж, «швырнуть деньги на ветер»; однако сегодня ничего такого не последовало, серые глаза Густава глядели на нее с пониманием, только немного печально. Раньше муж был требовательнее, разлука сделала его более покладистым.
Чтобы сменить тему, Лидия стала рассказывать о последних новостях на работе, в Управлении искусств, о том, как один коллега предложил не пользоваться выражением «свободный стих», а только «верлибр», дабы усыпить бдительность ретроградов. «Понимаешь, их больше всего пугает слово „свобода“, они от него буквально шарахаются!» Густав слушал вроде бы столь же внимательно, но только Лидия могла разобрать, что на самом деле мужу нет дела до верлибра, его мучают проблемы посерьезнее: что стало с их народом, всем ли несправедливо депортированным удалось вернуться домой, куда движется государство, в чем сейчас состоит политика партии, готово ли новое руководство полностью смыть с себя пятна сталинизма? Лидия стала рассказывать о недавних событиях, о политике разрядки, которую грозил прервать инцидент с Пауэрсом, но особенно заинтересовать Густава не сумела, муж все это от нее уже слышал, и к тому же это были, так сказать, «газетные новости» – того, что на самом деле происходило за кремлевскими стенами, не знал никто. Оживился Густав только тогда, когда Лидия упомянула, что Хрущев в очередной раз отправился в Америку, на сессию ООН. «Наверно, собирается там поставить вопрос о признании Лумумбы», – предположила она, и ей показалось, что муж с этим согласен, по крайней мере, его густые брови на секунду приподнялись.
Осталась последняя, самая трудная тема.
«Густав, скажи мне, пожалуйста, что мне делать с Паулем? Я надеялась, что в интернате он изменится к лучшему, но никаких признаков этого пока нет. Правда, ведет он себя с воспитателями нормально, не кичится, но учится через пень-колоду… и с остальным тоже все по-прежнему. В пятницу я позвонила директору и спросила, есть ли у них с ним проблемы, и он признался, что Пауль уже попался на выпивке и курении».
Густав сразу помрачнел, его длинные костлявые пальцы вцепились в колени, сильный, волевой подбородок окостенел – почти как в тот раз, когда он узнал про арест Эрвина. Сын был слабостью мужа, он очень переживал, что Пауль «не пошел по его стопам», хотя, что это должно было означать, Лидия не совсем понимала. Густав в молодости тоже пай-мальчиком не был, не зря он уже в пятнадцать лет оказался за решеткой – точно в возрасте Пауля. Правда, «грехи» мужа были другого рода, политические, но, может, это и неплохо, что Пауль свой тяжелый характер проявляет более ординарным способом?