Несмотря на все, при виде сына им овладело умиление.
– Тимочек, не пей сырую воду – подхватишь инфекцию, – попытался он отговорить мальчика.
– Это не сырая, а просто некипяченая, – возразил Тимо самоуверенно, наполнил стакан, помчался к стенному шкафу, открыл, приложив к тому немало усилий, дверцу, пошарил на полке с бакалеей, достал пачку лимонной кислоты, оставив после себя полную неразбериху, вытянул ящик кухонного стола, позвенел столовым серебром, выудил чайную ложку, отсыпал в стакан немного кислоты, добавил две ложки сахара, размешал с бешеной скоростью, пролив четверть воды на цементный пол, жуткий напиток, который Эрвин, если бы это от него зависело, никогда не позволил бы ребенку даже распробовать, и проглотил все залпом, так что маленькое адамово яблоко задергалось.
– А домашние задания ты уже сделал?
– Я не иду сегодня в школу – у меня шахматные соревнования! – провозгласил сын победоносно, поставил стакан со стуком на стол и побежал обратно в гостиную, откуда сразу же послышались удары мяча об стену.
Эрвин собрался продолжить бритье, но не сразу смог сосредоточиться, его обеспокоили последние слова сына. Что делать, если Тимо уйдет из дому еще не скоро? Он изучил расписание поездов и составил весьма четкий план, малейшее промедление могло оказаться роковым. Но тут от него ничего не зависело, надо было надеяться на удачу. С фортуной его отношения складывались по-разному – с одной стороны, он попал в лагерь, что удачей никак не назовешь, но, с другой, вернулся оттуда живым, что можно было посчитать уже чудом.
Он отбросил тревожные мысли, закончил бритье, накапал на подбородок «Тройного» (наряду с лезвиями одеколон был вторым пунктом, по которому он категорически отказывался понимать советскую власть) и, опираясь на стол, встал. Его ожидало действо, которое он до сих пор с самоиронией называл «поэтическим утренним кофепитием». Таким, прекрасным, наедине с любимой женой, он всегда воображал себе ритуал, который большая часть человечества совершает торопливо и прозаично. Увы, Тамара оказалась как раз сторонницей большинства. «Чего ради я должна накрывать стол в комнате, ты что, не можешь завтракать (обедать, ужинать) на кухне, так ли важно, где ты заполняешь желудок, я что, служанка?»… etc. etc. В конце концов Эрвин даже вздохнул с облегчением, когда удалось устроить жену в юридическую школу и совместных застолий стало меньше…
Кофейная мельница висела на стене, вертеть ее ручку было тяжело, и, опустившись наконец снова на табуретку, Эрвин почувствовал легкую усталость, примерно такую, какую раньше испытал бы после полуторачасовой игры в волейбол, – оказывается, стимулы меняются, а ощущения остаются; Фихте это наблюдение, пожалуй, понравилось бы. «Поэзию юности пусть заменит философия среднего возраста», – вспомнил он прочитанную где-то фразу и, найдя в ней утешение, обратил, пока кофе настаивался, внутренний взор на прошлое. За пятьдесят два года он пережил две революции и две войны, увидел две общественно-политические формации и один лагерь для заключенных… В юности он любил людей, вообще людей, en masse, как говорят французы, или скопом, как выражаются русские, но понемногу количество тех, по отношению к которым он осмеливался применить столь весомое слово, стало иссякать и добралось на сегодняшний день до цифры пять: кроме Тимо это были только Герман, София, Виктория и Лидия. Отец и мать скончались, Рудольф умер еще маленьким, Тамара была мертва в духовном смысле… Пять, но зато действительно дорогих людей, которых он никогда бы не покинул, если бы не был уже от них отлучен: Тамара с первого дня брака стала воздвигать стену между ним и его семьей, ей не нравились Буриданы, не нравились как явление – слишком холодные, слишком надменные, слишком уверенные в том, что они чем-то отличаются от других. «Почему вы за столом говорите по-русски и по-немецки?» – возмущалась она. «Надя, жена Германа, не знает эстонского в достаточной степени, а мы по-русски говорим свободно, беседовать на понятном всем языке – это элементарная вежливость, на немецкий же мы иногда переходим, чтобы его не забыть», – объяснял Эрвин. На самом деле это была не единственная причина, но Тамаре все открывать не стоило, жена, несмотря на имя, была эстонкой не только по крови, но и по духу. «Виктория смотрит на меня свысока», – пожаловалась Тамара в другой раз. «Это тебе только кажется. А кажется потому, что ты интуитивно чувствуешь – она образованнее тебя. Учись, тогда однажды сможешь общаться с ней на равных», – попробовал вразумить ее Эрвин, но безрезультатно, Тамара была убеждена, что она и так, безо всякой учебы, умнее всех.
Закончив пить кофе, Эрвин взял костыли и заковылял обратно в спальню. Широкая кровать из орехового дерева стояла изголовьем вплотную к подоконнику, при северном ветре извне на нее изрядно дуло, но другого места не нашлось, на стене висела подобная чудовищу из ночного кошмара большая батарея, как объяснил Герман, иначе обеспечить нормальную циркуляцию было нельзя. Эрвин вспомнил воскресные утра первых совместных лет, когда на работу ему идти было не надо и они долго нежились в постели, позже, когда родился Тимо, или, вернее, когда он немного подрос, сын стал перебираться из своей кроватки сюда, влезая между родителями. Тогда он был маленький и доверчивый, сейчас же… В спальню он, по крайней мере, уже носа не совал, эта комната стала для Эрвина тюремной камерой, где он проводил не только ночи, но и дни. Конечно, время от времени он все же заходил в гостиную, сидел по полчасика за письменным столом, читал газеты, звонил Лидии, иной раз даже открывал ящик, вытаскивал переводы, Блока, Есенина, листал, исправлял кое-где слово или два, но долго он там оставаться не мог, только пока Тимо был в школе, чтобы «не пугать ребенка», как говорила Тамара. И подумать только, что он сам дал возвести перегородку, которая теперь отделяла его от сына!
Когда они здесь поселились, квартира, ранее клуб дома, состояла из одного большого помещения, он с энтузиазмом стал все перестраивать, разумеется, не собственноручно, сам он, как саркастически констатировала Тамара, не умел даже вбить гвоздя в стену.
«А зачем мне это, я зарабатываю достаточно, чтобы платить мастерам!» – парировал он нападки жены, в груди которой при всех ее аристократических амбициях билось пролетарское сердце – все-таки дочь плотника. Денег в то время действительно хватало, даже советская власть не умела превратить адвоката в нищего, а он, ко всему прочему, был востребованным адвокатом, голова у него работала, и он быстро выучил новые, социалистические, законы, чего многие коллеги постарше уже сделать не смогли или не захотели. Дополнительный доход приносили переводы, литература после войны обзавелась богатым меценатом в лице государства, людей, знающих иностранные языки же, осталось немного: кто умер, кто сбежал. Он, Эрвин, конечно, филологом не был, до уровня Виктории не дотягивал, но немецким и русским владел свободно, да и кое-каким литературным талантом вроде обладал, поэтических переводов он издательству предлагать не смел, этим он занимался для собственного удовольствия, но романы – да. Словом, он работал беспрестанно, днем в юридической консультации, вечером дома, но зато недостатка денег в семье не знали, квартиру отремонтировали, купили мебель… Тамаре, правда, здесь все равно не нравилось. «Я что, крыса, что должна жить под землей!» – фыркала она, но на это Эрвин мог только развести руками: «Ты прекрасно знаешь, сколько домов во время войны сгорело, я думаю, нам еще повезло, многие ютятся в бараках. В конце концов, это же не совсем подвал, посмотри, когда дворничиха подметает двор, ее голова на одном уровне с твоей. Рекомендую относиться к ситуации по-философски. Важно не то, где ты живешь, а как. Давай построим себе здесь подвал из слоновой кости!» Но жена не хотела относиться «по-философски». «Не вижу тут ничего из слоновой кости», – пожала она демонстративно плечами и немного смирилась, только когда Эрвин повез ее на такси в Пирита загорать, а потом в ресторан, он пытался заманить жену и в оперу, но Тамара заупрямилась, ей нравились только оперетты, которые, в свою очередь, терпеть не мог Эрвин. «Наша, Буриданов, главная проблема в том, как избежать духовного мезальянса», – буркнул как-то Герман, и Эрвин был вынужден признать, что брат прав.