Первые свои стихотворения Николай Бурлюк опубликовал в сборниках «Студия импрессионистов» (1910) и «Садок судей» (1910). «Садок судей», напечатанный на оборотной стороне дешёвых комнатных обоев, без «ятей», знаков препинания и с использованием массы неологизмов, был гораздо более провокационным и вызвал негативную реакцию. Например, Валерий Брюсов назвал его находящимся «за пределами литературы», сдержанно похвалив, однако, некоторые стихотворения Николая Бурлюка и Василия Каменского. Нужно сказать, что стихотворения Николая Бурлюка отличались от стихотворений других авторов – они были гораздо более лиричными, сдержанными, даже тихими. Как ни старался автор «выдавить» из себя что-то футуристическое – у него это не получалось. Но деваться было некуда – авторитет и железная воля братьев не оставляли возможности идти другой дорогой, хотя он и попытался. В мае 1911-го Николай Бурлюк пишет Валерию Брюсову письмо:
«…Вы отчасти знаете меня по нелепому “Садку судей“, а теперь я вынужден просить у Вас той нравственной поддержки, которую я давно ищу. <…> Я просто сомневаюсь в своем поэтическом даре. Я боюсь, что мой взгляд на себя слишком пристрастен. Поэтому я прошу Вас сказать мне – поэзия ли то, что я пишу, и согласны ли Вы, если первое правда, быть моим учителем».
Мы не знаем, как ответил на это письмо Брюсов – и ответил ли вообще, – но точно знаем, что Валерий Яковлевич в ученики Николая не взял. И тогда Бурлюк-младший вошёл в круг Николая Гумилёва, в «Цех поэтов». Гумилёв благосклонно относился к исканиям Николая, хотя в отзыве на всё тот же «Садок судей» написал, что «из пяти поэтов, давших туда свои стихи, подлинно дерзают только два: Василий Каменский и В. Хлебников, остальные просто беспомощны». Гумилёву же принадлежит и ставшее известным двустишие:
Издаёт Бурлюк
Неуверенный звук.
Метания Николая Бурлюка были довольно жёстко раскритикованы Бенедиктом Лившицем. Идти против семьи и друзей не хотелось, да и смысла в этом не было – ведь именно участие в «будетлянских» проектах было способом заявить о себе. И Николай продолжит публиковать свои стихи в сборниках – и стихи эти будут совсем не вязаться с названиями этих сборников: «Дохлая луна», «Затычка», «Молоко кобылиц»… Даже с «новоязом» у него не очень получалось. Точнее, почти совсем не получалось – в отличие от старшего брата. Нужно сказать откровенно – Давид Давидович, хоть и ставший навсегда «отцом российского футуризма», тоже был не всегда последователен в своей приверженности новизне – и в литературе, и в живописи, зачастую представляя на выставки сугубо реалистические работы даже в самые «футуристические годы».
Поэт Вадим Шершеневич, примкнувший в 1912 году к новаторам в литературе, писал: «У Николая Бурлюка попадались неплохие, хотя совсем не футуристические стихи. Но можно ли было с фамилией Бурлюк не быть причтённым к отряду футуристов?!» Михаил Матюшин в своих воспоминаниях «Русские кубофутуристы» отмечал: «Поэт Николай Бурлюк был талант второстепенный, но он много помогал братьям в теоретизации их живописных затей. Это был несколько мечтательный, но жизнерадостный молодой человек».
Зато в программных статьях в защиту братьев и друзей и во время выступлений на многочисленных диспутах Николай Бурлюк был по-настоящему резок и решителен. И всё же отказался подписать самый резкий по тону футуристический манифест «Идите к чёрту», открывавший альманах «Рыкающий Парнас» (СПб., 1914), резонно заявив, что «нельзя даже метафорически посылать к чёрту людей, которым через час будешь пожимать руку».
После окончания в феврале 1914 года Санкт-Петербургского университета, где в одно время с ним на естественном отделении физико-математического факультета, а затем славяно-русском отделении историко-филологического факультета учился Велимир Хлебников, Николай на некоторое время уехал в Москву – в Сельскохозяйственный университет. Наверняка он не хотел попасть под мобилизацию. Но уклониться от армейской службы всё же не удалось – в 1916 году Николай Бурлюк был мобилизован на правах вольноопределяющегося. И сразу же попал в самую гущу военного хаоса.
В своём письме матери и брату от 18 марта 1917 года Николай писал:
«Мне бы рассказать, как полицейский переодетый попом стрелял целый день с колокольни в толпу, а революционный бронированный автомобиль осаждал его, как громили Аничкин дворец – когда-нибудь расскажу, а теперь боюсь, что и так у Вас своих впечатлений и волнений достаточно.
<…> Спасибо большое за деньги, Додичка. Мне каждый раз становится совестно своего критического отношения моему “Старшему брату”, как любишь ты подписываться. Я очень люблю и уважаю тебя, но мы так редко и мало видимся. Знаешь ли ты, что умер Н. И. Кульбин “в дни свободы”, я был на похоронах и отдал ему последний поцелуй от тебя и братьев.
Мамочка, я очень увлекаюсь теософией – мир так призрачен. Тем более я убеждаюсь в жизни и открытии духа, а раз так, то всё понятно и оправдано, и я опять стал любить жизнь и людей».
Увы, в призрачном мире выносят бессмысленно жестокие приговоры. Смерть Николая Бурлюка стала не только трагедией для семьи, но и потерей для русской литературы.
Следы Николая Бурлюка-младшего разыскать пока не удалось. Его мать, Александра Сербинова, вышла во второй раз замуж, и в этом браке у неё родилась дочь Вера. Вера Николаевна Каменская живёт сейчас в Крыму.
Но вернёмся в Котельву 1890 года. Давиду было восемь, Люде – четыре, Володе – два, а Коля только что родился. До переезда на новое место, в деревню Корочка Курской губернии, оставалось несколько месяцев. Семья Бурлюков жила дружно и счастливо, и ровным счётом ничто не предвещало грядущих бед.
«Отец маленьких детей сам купал», – вспоминала Людмила Бурлюк. «Было странно видеть в сильных и красивых его руках маленькое беспомощное тельце, при этом отец приговаривал: “Ай, разбойник, уже головёнку держит!”».
У Кэтрин Дрейер описан ещё один эпизод, связанный с Котельвой. Давид Фёдорович любил брать с собой маленького Давида на охоту. Однажды, увидев лису, он пришпорил лошадей и не заметил, как Давид выпал в снег. После этого, пишет Дрейер, желание Давида ездить с отцом на охоту надолго пропало.
Вообще отношение Бурлюка к охоте и кровопролитию прекрасно характеризует запись, сделанная им в Праге в 1957 году. Он вспоминает несколько эпизодов из детства, связанных с охотой. Первый эпизод связан с Тамбовом – он, тринадцатилетний мальчишка, научился тогда делать рогатки и целыми днями стрелял глиняными высушенными пульками по воробьям. Из сотен выстрелов один оказался успешным, «и я до сих пор помню, как мне было жаль серенькую крохотную птичку, в её последних конвульсиях, с каплей крови на клюве лежавшую на моей ладони».
Другой эпизод случился двумя годами ранее:
«В моей памяти это воспоминание о моих охотничьих переживаниях всегда лежит рядом с другим, когда поздней осенью 1893 года с отцом я пошёл на охоту в уже серые сквозные повидавшие первый снег леса, около Корочки Курской губернии. Отец выстрелил по зайцу. Животное, тяжело раненое, заковыляло, стараясь укрыться в кустах. Я читал в книгах о егерях, прикалывающих раненую дичь. Я выхватил свой перочинный ножик, нагнал зверька и ткнул в него ножом. “Квэ, квэ”, – закричал заяц. Этот звук явственен в моих ушах по сие время.
Ножик упёрся в пушистую шкурку, закрылся и больно порезал мне пальцы. “А-а!” – закричал я. Подоспевший отец прикончил зайчишку и положил его в ягдташ, но для меня этих двух переживаний было достаточно, чтобы навсегда убить во мне всякое желание быть охотником. Лишать жизни птиц и животных считаю делом праздным и злым. Как будут прекрасны рощи и луга, когда их обитатели станут доверчивыми равноправными друзьями человека, не боящимися угрозы смерти от его рук».
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».