– Но если он выгонит их, куда же они пойдут?
– Почем я знаю.
– А сколько зарабатывает в день этот рабочий?
– Если бы ему не приходилось ухаживать за матерью, женой и детьми, он зарабатывал бы четыре-пять франков, уж больно он старательный, но три четверти времени бедняга занят хозяйством, а потому выгоняет не больше сорока су.
– Это не густо. Несчастные люди!
– Да уж, несчастнее быть некуда! Вы правильно сказали. Но на свете столько горемык, которым мы все равно не можем помочь, что приходится в чем-то искать утешение, не правда ли, Альфред? Кстати, мы совсем забыли про черносмородиновую наливку.
– По правде говоря, госпожа Пипле, то, что вы мне рассказали, расстроило меня – вы выпьете наливку за мое здоровье вместе с господином Пипле.
– Вы очень любезны, сударь, – проговорил привратник, – но скажите, вы по-прежнему хотите посмотреть комнату на пятом этаже?
– Охотно, и, если она мне подойдет, я тут же дам вам задаток.
Привратник вышел из своего логова. Родольф последовал за ним.
Глава XI. Четыре этажа
Темная сырая лестница казалась еще мрачнее в этот печальный зимний день.
Для человека наблюдательного каждая дверь, ведущая в одну из квартир дома, имела свой неповторимый вид.
Так, дверь в холостяцкую квартиру офицера была только что выкрашена в коричневый цвет с прожилками под стать палисандровому дереву; медная позолоченная ручка сверкала над замочной скважиной, а великолепный шнур звонка с красной шелковой кистью контрастировал с грязными облупленными стенами.
Дверь третьего этажа, занимаемого гадалкой, которая давала деньги под залог, являла еще более странное зрелище: чучело совы, птицы в высшей степени символической и загадочной, было прибито за крылья и лапки к дверной раме, а зарешеченное окошечко позволяло гадалке рассмотреть посетителя, прежде нежели впустить его.
Жилище итальянского шарлатана, подозреваемого в том, что он занимается недозволенным ремеслом, тоже выделялось своим необычным входом, ибо его фамилия была выведена из лошадиных зубов, вделанных в прибитую к двери черную деревянную доску.
Шнур от звонка не заканчивался, как обычно, лапкой зайца или копытцем косули, а мумифицированной рукой обезьяны.
Вид ссохшейся ручки с пятью маленькими пальчиками и ноготками был омерзителен.
Казалось, будто это ручка ребенка.
В ту минуту, когда Родольф проходил мимо этой показавшейся ему зловещей двери, за ней послышались сдерживаемые рыдания, затем тишину дома внезапно нарушил крик боли, крик судорожный, пугающий, словно исторгнутый из глубины человеческого сердца.
Родольф вздрогнул.
Чувство опередило сознание, он подбежал к двери и резко позвонил.
– Что с вами, сударь? – спросил удивленный привратник.
– Какой жуткий крик, – проговорил Родольф, – разве вы не слышали?
– Понятно, слышал. Кричал, верно, какой-нибудь пациент господина Сезара Брадаманти, которому он вырвал зуб или два.
Это объяснение было правдоподобно, но оно не удовлетворило Родольфа.
Только что раздавшийся крик показался ему не только воплем физической боли, но и, если можно так выразиться, боли душевной.
Звонок прозвучал очень громко.
Сперва никто на него не отозвался.
Послышалось хлопанье дверей; затем за стеклом небольшого оконца, пробитого возле двери, на которое машинально смотрел Родольф, появились смутные очертания изможденного синевато-бледного омерзительного лица с копной рыжих с проседью волос и длинной, такого же цвета бородой.
Лицо тут же исчезло.
Родольф был ошеломлен.
Промелькнувшая в оконце физиономия показалась ему знакомой.
Эти блестящие зеленые, как аквамарин, глаза под широкими бровями, рыжими и взъерошенными, эта мертвенная бледность, этот тонкий нос, похожий на орлиный клюв, с широкими ноздрями, позволяющими видеть часть носовой перегородки, – все это ясно напомнило ему некоего аббата Полидори, которого проклинали во время своей беседы Мэрф и барон фон Граун.
Хотя Родольф не видел аббата Полидори шестнадцать или семнадцать лет, у него было множество причин не забывать его; одно обстоятельство сбивало его с толку: священник, которого, как ему казалось, он узнал в облике рыжего шарлатана, был прежде жгучим брюнетом.
Родольфа не слишком бы удивило (при условии, что его подозрения были обоснованны), если бы человек, облеченный саном священника, человек, известный своими дарованиями, обширными познаниями и редким умом, пал столь низко, что покрыл себя позором, ибо эти выдающиеся способности, эти обширные познания и редкий ум сочетались у него с величайшей испорченностью, с разнузданным поведением, порочными наклонностями и, главное, с таким циничным бахвальством, с таким убийственным презрением к людям и вещам, что, впав в заслуженную нищету, он не только мог, но и должен был прибегнуть к самым недостойным ухищрениям и находить своего рода ироническое, кощунственное удовлетворение в том, что он, человек с поистине выдающимися дарованиями и умом, он, облеченный саном священника, играет в жизни роль бесстыдного фигляра.
Но, повторяем, хотя они расстались с аббатом Полидори, когда тот был в расцвете сил и теперь должен был сравняться по возрасту с шарлатаном, между этими двумя людьми были столь явные различия, что Родольф усомнился в своей догадке.
– Давно ли поселился у вас в доме господин Брадаманти? – спросил он г-на Пипле.
– Около года тому назад, сударь, и тут же уплатил мне за январь месяц. Жилец он аккуратный и, главное, вылечил меня от злейшего ревматизма… Но, как я уже говорил вам, у него есть один недостаток: уж слишком много он зубоскалит и ни к чему не имеет уважения.
– В каком смысле?
– Я не невинная девушка, сударь, награжденная за добродетель, – серьезно проговорил г-н Пипле, – но смеяться можно по-разному.
– Так, значит, он весельчак?
– Дело не в том, что он человек веселый, как раз наоборот; вид у него как у мертвеца, и он никогда по-настоящему не смеется… а только на словах; для него нет ничего святого – ни отца, ни матери, ни бога, ни дьявола, он над всем издевается, даже над своей водой, своей целебной водой, сударь! Не скрою от вас, иной раз его шутки так пугают меня, что я весь покрываюсь гусиной кожей. Если ему случается провести у нас четверть часа, он пускается в непристойные разговоры о полуголых женщинах, которых повидал в далеких странах… и когда после этого мы с Анастази остаемся с глазу на глаз… так вот, сударь, я, который за тридцать семь лет привык нежно любить жену и считаю такое отношение правильным… так вот, мне начинает казаться, что я меньше люблю ее… Вы будете смеяться надо мной… но господин Сезар рассказал нам как-то о пиршествах племенных вождей, на которых он присутствовал, чтобы проверить, достаточно ли прочны зубы, вставленные им этим царькам; так вот, после его ухода мне показалось, что пища горчит, и я потерял всякий аппетит. Наконец, я люблю свое дело, сударь, я горжусь им. Я мог бы шить новую обувь, как и многие сапожники-честолюбцы, но, по-моему, я приношу не меньше пользы, подбивая подметки к старым башмакам. Так вот, сударь, бывают дни, когда насмешки этого дьявола Брадаманти заставляют меня жалеть, что я не стал первоклассным сапожником, честное слово! А как он говорит о женщинах какого-нибудь дикого племени, которых близко знавал… Повторяю, сударь, я не девушка, награжденная за добродетель, но иной раз, черт возьми, я краснею до корней волос, – прибавил г-н Пипле с видом оскорбленной добродетели.
– И госпожа Пипле терпит такие разговоры?
– Анастази обожает умных людей, а, несмотря на свои вольные речи, господин Сезар очень умен; вот почему она все ему спускает.
– Она сказала мне также о некоторых чудовищных слухах…
– Сказала?
– Будьте покойны, я не болтлив.
– Так вот, сударь, я этим слухам не верю и никогда не поверю, и все же помимо моей воли они приходят мне на ум, а это еще увеличивает странное впечатление от шуток господина Брадаманти. Словом, сударь, скажу вам положа руку на сердце, что я ненавижу Кабриона и унесу эту ненависть с собой в могилу. Так вот, иной раз мне кажется, что я предпочел бы его бесстыдные проделки надо мной и нашими жильцами насмешкам, которыми сыплет с невозмутимым видом господин Сезар, неприятно морща губы, что напоминает мне агонию моего дядюшки Русело, который, хрипя перед смертью, морщил губы в точности как господин Брадаманти.