– А он?
– Кто?
– Ну этот… что с ними. Сорок дней который…
– Он тебе не навредит. Он бесплотный и безвредный. Иди.
– Пойдем вдвоем?
– Я не хочу, – отказалась Наташка разделить со мной трапезу.
Нашарив впотьмах сумку с гусем, я отломал ему ногу, при этом до локтей выпачкав жиром руки, и тихонько выскользнул в коридор.
– Укуси, – предложил Яковлевой, вспомнив правила хорошего тона.
– Ты что! Вот так? Здесь? – Яковлева театрально повела рукой.
– А где еще? – посмотрел я по сторонам.
Яковлева поджала тонкие губы и уставилась в черное окно.
Закрыв глаза на все правила, я впился зубами в ногу. И вовремя, потому что слюна переполняла рот. В самый неподходящий момент, когда я ладонью вытирал жирные губы, Яковлева посмотрела на меня. Это был не взгляд, а расстрел. Причем долгий, мучительный расстрел презренного человека.
«Чего уж, – обреченно согласился я со своим незавидным положением, – голод не тетка. Поймет, простит, когда сама проголодается».
Мои надежды, что Яковлева проголодается и попросит у меня гусиную ногу или кусок поросятины, не оправдались. Она пила воду из бутылки и закусывала печенюшкой. Одной! Мне в одиночестве есть поросенка было стыдно. Мы ехали вторые сутки, а от гуся я съел только одну ногу, да когда Яковлева утром пошла с полотенцем в туалет, я впопыхах, не разобрав вкуса, проглотил кусок поросятины.
После того как попутчицы в черном позавтракали за столиком яйцами и огурцами, я решительно бросил на освободившееся место гуся с одной съеденной ногой, луковицу и огромный огурец. От буханки отломал краюху, посыпал ее обильно солью. Решительно посмотрел в глаза Яковлевой.
– Садись, – кивнул на место за столиком.
Яковлева облизнулась, проглотила слюну и, тряхнув головкой, сказала:
– В такую рань я пью только кофе. А лук… – тот же презрительный взгляд в мою сторону.
Выстраданный голод освободил меня от всего, что мешало утолять его. Взгляд Яковлевой застрял где-то, запутавшись и растворившись, далеко от стыда и боязни выглядеть некрасиво.
Скоро от гуся мало что и осталось. Пропорционально его уменьшению росло презрение Яковлевой. Запив стаканом чая с лимоном, я почувствовал такую лень и тяжесть во всем теле, что еле- еле забрался на свою полку. Чтобы хоть как-то угодить Яковлевой, мысленно, с томно закрытыми глазами проговаривающей монолог, я раскрыл «Евгения Онегина» и тут же отключился. Долго ли, коротко ли я пребывал в этом благостном состоянии, мне трудно было судить, потому что за окном была темень. На полке Яковлевой не было, а снизу сидели старушка с девочкой, такой упитанной, что, казалось, сделана она из ваты. Хотелось пить. Простой, холодной, колодезной воды хотелось нестерпимо.
Спустился вниз, поздоровался со старушкой. Она посмотрела на меня и ничего не сказала в ответ. Выглянул в коридор. Там Яковлева, глядя в черное стекло, строила рожи своему отражению, заламывала руки, закатывала под лоб глаза… Увидев меня, спросила:
– Скажи, Нина Заречная почему не полюбила Константина, а полюбила Тригорина? Он же старше ее? «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее». Здорово!
– Старый и денежный козел. А у этого вошь на аркане, размазня. – Я пожал плечами, соображая, что еще добавить к Чехову. – А Заречная твоя – бестолковая дура! Вбила себе в башку, что она великая актриса, а на самом деле – бездарь! Корову бы ей, поросят да кучу детей, как нашим мамам, тогда бы эта блажь из нее выветрилась бы враз!
– Фу! Какой ерунды ты наговорил! – Уже не плечиком повела Яковлева, а перекрутилась вся в жгут. – Так примитивно судить человека может только тот, кто далек от искусства! Искусство и жизнь, вернее, проза ее, далеки друг от друга. Искусство впереди, оно подсказывает жизни, какая она должна быть.
– И кто же подсказывает, как надо жить? Тригорин, потаскун и юбочник? Мямля Константин? Вбившая в свою тыкву Заречная, что сцена – это все? А об остальных и речи нет. Сидят клушами на своих геморроях, спят, жрут и зевают…
– Ну, знаешь! Не ожидала от тебя! Думала, ты что-то… Отодвинься, луком воняешь!
Перед сном я доел гуся, промасленную бумагу выкинул в мусорный бачок, туда же выкинул и оставшийся лук.
Всю ночь меня преследовали ядовитый Тригорин, пришибленный, слезливый Константин и вздорная самонадеянная Заречная. Особенно доставала Заречная. Она кричала на меня: «Деревенщина, а туда же! В артисты ему! Отойди, от тебя луком воняет! Искусство надо любить, потому что любить больше нечего! На второй тур в старом свитере! Тригорин хоть и козел, но с ним интересно! Возьми меня!»
Тут халатик Заречной распахнулся, и я увидел ее ноги. Они были тонкие, кривые и – о ужас! – лохматые.
Вскинувшись, я больно ударился головой о верхнюю полку. Посмотрел на место Яковлевой. Она сладко спала, безмятежно раскинув руки и ноги. Ноги были ее – стройные, сильные, коричневые. Легко вздохнув, я упал на скомканную подушку. Впялив глаза в потолок, слушал перестук колес, видел блики огней набегавших станций и думал, думал, думал…
Стучали колеса, бесновались адские пляски бликов на стенках купе, а я не мог уснуть и все думал, думал, думал… В свете бликов проявлялась Яковлева с запрокинутой, как для поцелуя, головой. Рот ее был полураскрыт, матово белели зубы. Ноги… Мне вдруг захотелось обнять ее, и не только обнять, а слиться с нею в одно целое, растворить свою маленькую, земную, душу в ее высокой, восторженной.
Мы много раз целовались, но то были поцелуи по законам и велению сцены, они были мне приятны, только не были так мучительно желанны, как сейчас.
Как не трудно догадаться, мы с треском провалились! Первым я, а потом и Яковлева. В этот же день. У меня был еще шанс… А Земнякова, кому мы везли рекомендательное письмо, никто в театре не знал и не помнил.
Комиссия вроде бы и простая, добродушные пожилые люди, обыкновенные, человеческие, лица. Тот, что посередине, в галстуке, похож на нашего физика Павла Ивановича, только у Павла Ивановича один глаз не его, стеклянный. А с левого края – старушка даже. Она вылитая Федорчиха, только без фартука и черной юбки. Самый молодой мне сразу не понравился. Очень уж он был смазливый. Брезгливо смазливый. «Наверное, все девчонки за ним бегают, – подумал я. – Вишь, как губы скривил, посмотрев вскользь на меня».
– Ну-с, молодой человек, что вы нам приготовили? – устало посмотрел на меня «Павел Иванович».
– Это… Гм… «Мцыри». Лермонтова.
– Прошу, – откинулся на спинку стула «Павел Иванович».
Откашлявшись, я начал:
Немного лет тому назад,
Там, где, сливаяся, шумят, – кхе-кхе, —
Обнявшись, будто две сестры, – кхе-кхе, —
Струи Арагвы и Куры, – кхе-кхе…
– Дайте ему воды! – распорядился «Павел Иванович», а прозвучало это как: «Гоните его в шею!»
Выпив целый стакан воды, причем последний глоток был похож на плеск упавшего в воду камня с кручи, я не знал, что дальше мне делать.
– Все? Готовы? – Смотрел на меня «Павел Иванович».
Я прочитал в этом взгляде: «Может, хватит? Может, не будем?»
– Возьмите у него стакан.
– Это, – начал я, переминаясь с ноги на ногу. – Готов. Начинать с начала?
– Начните с конца, – разрешил, не меняя выражения лица, «Павел Иванович».
– Достаточно, – остановил меня, дослушав до слов:
Однажды русский генерал
Из гор к Тифлису проезжал;
Ребенка пленного он вез…
– Что вы еще знаете из произведений Лермонтова?
– Это, как его… «Скажи-ка, дядя!»
– Вы имеете в виду «Бородино»?
В ответ я согласно кивнул и добавил:
– Еще «Герой нашего времени».
– Разрешите мне? – обратился красавчик к скучному «Павлу Ивановичу». Получив разрешение, уставился на меня бычьими насмешливыми глазами. – Как понимать: «Герой нашего времени»?