«Как понимать, так и понимать… Герой, вот и все тут. Не дрейфил. Чеченку, не испугался, увел», – завихрилось в голове.
– Ну, воевали тогда с чеченцами… Вот. И он, Печорин, тоже воевал. Храбрый был. Ихними… их врагами были горцы. Тоже смелые… Вот.
– Может, споете нам? – пропищала старушка.
«Насмехается старая карга!» – зло подумал я и выжидательно уставился на «Павла Ивановича».
– Если можете, спойте, – разрешил он, но по его виду можно было судить, что, если я и спою не хуже Шаляпина, все равно мне это не поможет. Моя карта бита.
– Украинскую можно? – спросил я, ни на что не надеясь.
– Можно. Можно монгольскую.
– Монгольскую я не знаю.
– Пойте, что знаете.
«Только побыстрее и покороче», – понял я.
Ніч яка місячна,
Зоряна, ясная!
Видно хоч голки збирай,
Вийди, коханая, працею зморена,
Хоч на хвилиночку в гай…
Сам не понимаю, как мне удалось вытянуть верхние ноты и не «дать петуха»! Может быть, причина тому – мои постоянные тренировки в пении и во время работы, и во время безделья. От отца передалось это постоянное песенное мурлыканье. Проснулся только и уже мурлычет что-то свое.
Команда заерзала на стульях. «Павел Иванович», как на чудо, уставился на меня.
– Может, повеселите нас и танцами? – с кривой усмешкой спросил красавчик.
– Чо, просто так танцевать? Без гармошки? – пытался я понять, где у них шутка, а где серьезно.
– Гармошек и балалаек, простите-с, не держим-с. Не по карману-с. Может, фортепьяно вас устроит? Чо сыграть-то? – продолжал выпендриваться красавчик.
– «Цыганочку» с выходом! – сказал я и с опаской посмотрел на это самое фортепьяно, за которым сидела клушей такая же безразличная к происходящему старушенция.
При этих словах красавчик растянул губы во всю ширь.
«Цыганочка» с ее четкими коленцами не вытанцовывалась. Она превратилась в глухое шарканье растоптанными башмаками по мягкому ковру.
– Чо-то не так, – признался я в поражении. Но не совсем. – Я под гармошку раньше… – добавил, всматриваясь в лица комиссии. Они непроницаемы. Как маски.
– Что будем делать с этим чудом в перьях? – наконец, обвел председатель комиссии членов.
– Предельно сырой материал, – ответил красавчик.
– Музыкальный мальчик! – с восторгом заявила старушка. – Прекрасный голос, что сейчас редкость среди артистов даже оперных. Идеальный лирический герой. Сложен прекрасно. И главное – голос!
– С языком работы да работы! Не вытравить эти «чо» да «ихний». Обязательно вляпается где-нибудь в самый неподходящий момент. Да и очень уж… цвет броский! Только для характерной роли… Пастушка Леля с дудочкой…
– Итог?
– Пускай поработает еще.
– Допустить к дальнейшим экзаменам.
Меня допустили ко второму туру, а Яковлеву срезали на первом просмотре.
Я за нее переживал больше, чем за себя.
Перед входом, ожидая своей очереди, она была уже другая. Неземная. Феерическая. В глазах пустота. Нет, не пустота, а факел, но освещает он только ей необходимый мир, мир театра. Щеки ее бледны, нос заострился, губы поджаты. Белое платье тонкого шелка, волосы распущены по плечам.
– Яковлева, – объявила секретарь, выйдя к толпе.
Белой чайкой взлетела Яковлева, грудью, а не боязливо, бочком, впорхнула в зал. Я скрестил все пальцы, желая успеха ей. Прильнув к двери, прислушивался к звукам и шорохам с той стороны.
«Нет, нет… Не провожайте, я сама дойду… Лошади мои близко… Значит, она привезла его с собою? Что ж, все равно! Когда увидите Тригорина, то не говорите ему ничего… Я люблю его! Я люблю его даже сильнее, чем прежде!» – взвизгнула Яковлева на самой высокой ноте. У меня по коже пронесся холодок.
– Достаточно, – остановил знакомый голос. – Прочтите что-нибудь из современной литературы?
– Блок. «Демон». Можно? – Голос Яковлевой тусклый и неуверенный.
– Давайте.
– «Иди, иди за мной – покорной, – опять взвизгнула Яковлева. – И верною моей рабой, я на сверкнувший гребень горный взлечу уверенно с тобой».
– Что знаете о Блоке-поэте?
Что знает Яковлева о Блоке-поэте я не расслышал. Попыталась она и спеть что-то, но даже я со своим слухом певца-самоучки распознал фальшь, да и сам голос был каким-то вялым.
Из зала Яковлева не выпорхнула белой свободной Чайкой, а выползла мокрой курицей. Ни на кого не глядя, поплелась по коридору в сторону туалетов. Я за нею.
– Что сказали? – задал я дурацкий вопрос.
Яковлева посмотрела на меня, как на чудо морское, и ничего не сказала в ответ.
– Ты знаешь, мне разонравилось быть артистом, – бросил я небрежно. – Какое-то все неживое, наигранное.
– Ты меня успокаиваешь? – остановилась Яковлева. – Не надо. Я все равно буду артисткой. Устроюсь уборщицей в театре, дворником, кем угодно, и буду учиться. С первого раза мало кто проходил. Кто-то и больше пяти раз пробовал. Папанов, например. Не надо только сдаваться!
Мне неловко было признаться, что меня допустили до второго тура, и я в знак солидарности – или чего-то еще – выпалил:
– Заберу документы и буду поступать в МАИ.
– Туда, думаешь, легче?
– Не знаю. Не поступлю – устроюсь на авиационный завод, а там будет проще поступать.
– Домой не хочешь? – В глазах Яковлевой тоска, боль и страх.
– Отец мне выписал билет в один конец. Сказал: «Заправляю твой самолет, камикадзе, только чтобы ты долетел до цели!» Теперь, если бы я и захотел припасть к плечу родителя, все равно не смог бы это сделать по причине «отсутствия присутствия» денежной массы. А брести пешком пять тысяч верст – ноги сотрешь до… по… до этого самого.
Я так и сделал. Меня приняли на авиационный завод учеником по прокладке электрожгутов в фюзеляжах самолетов. Дали место в общежитии и назначили стипендию, на которую не заяруешь, но и не помрешь с голоду. Правда, далековато от Москвы, Луховицы, но это даже лучше. Тишина, покой, почти как у нас, в Сибири. Там я поступил без проблем в авиационный техникум на вечернее отделение и там же записался в аэроклуб. Попробую стать летчиком, как хотела мама. Авиация – это не колхоз, и самолет – не трактор!
С Яковлевой я встречался часто. Электричка шпарит каждый час. Москва, Казанский вокзал, Луховицы… Можно в пути вздремнуть, можно читать, можно просто сидеть и смотреть в окно. Хорошо мечтается, особенно в осенний дождливый день. За окном мразь и серость, по стеклу ветер гонит холодные потоки дождевой воды. Пробовал сочинять стихи. А что? Яковлева третьеклашкой сочиняла, а мне уже семнадцать. Слова, правда, какие-то корявые выползали, а если получались красивые, то они уже где-то мне раньше встречались. В такое холодное время хочется домой, в теплую избушку, к доброй и всепрощающей маме, к несправедливому отцу, ну, может, и не совсем я прав, в общем-то он за дело порол. От вокзала мчался к театру, там просил у проходной вызвать Яковлеву Наталью из костюмерной. Она устроилась работницей костюмерной в этот же МХАТ. Встретившись, она рассказывала с восторгом, что у нее все прекрасно, что можно бывать на репетициях, а там – ты не поверишь! – Доронина, Ефремов, Смоктуновский, Евстигнеев, Ангелина Степанова! Это же не люди, а боги! Смотри на них и делай хоть чуточку что-то похожее – и ты уже знаменитость!
– Нет, я нисколько не жалею, что провалилась на экзамене! Я теперь буду поступать со знанием дела. Я теперь не буду визжать на сцене резаным поросенком, пауза – вот что важно на сцене! И тихо сказанное слово, бывает, быстрее и лучше доходит, чем крик души!
В следующую встречу сообщила мне радостную весть: она одевала самого Ефремова, и он спросил: кто она такая?
– Удивился, что я из Иркутска. Говорит: артисткой, наверно, очень хочешь стать, если из такой дали примчалась? Я покраснела. А он: «Ничего, ничего! Сделаем из тебя артистку! Вон какая ты у нас красивая!» Тут я совсем растерялась.