– Зима-то в этом году какая!.. – мужчина, стоящий возле окна, вздохнул. – Впору пожалеть, что отменили празднование Нового Года!
Для подобного восхищения имелись все поводы: снег на улице валил густой, по-настоящему январский. Электрический фонарь на чугунном столбе красиво подсвечивал его пелену, укрытые белыми подушками ветви лип на бульваре, засыпанные по самые спинки скамейки…
– Религиозный дурман, Меир. – с усмешкой ответил второй, сидящий возле стола. Он откупорил бутылку коньяка с надписью «Арарат» на этикетке, сделанной по-русски и по-армянски. – Сплошной религиозный дурман и злонамеренное отвлечение трудящейся молодёжи от идеалов мировой революции. Хотя, Ильич, помнится, одобрял, и даже сам устраивал ёлки для детей кремлёвских служащих…
– Времена меняются. – Трилиссер ещё с минуту полюбовался крупными хлопьями снега, которые третьи сутки без перерыва валились на Москву из низких серых туч, и отошёл от окна. – И нам следует заранее подготовиться к этим переменам. Вот скажи: ты, Мессинг, Лацис, даже Ягода – неужели вы так уж ждёте прихода Кобы?
– Ты ещё скажи Агранов с Петерсом. – невесело усмехнулся Бокий.
– Я слышал, Петерс сейчас руководит чисткой в Академии Наук?
– Да, с тех пор, как в октябре его вывели из членов Коллегии, он никак не может успокоиться, всё ищет врагов. Арестовал – ты только подумай! – академика Платонова вместе с дочерью. Шьёт создание какого-то там «Всенародного союза борьбы за возрождение свободной России», а ему без малого семь десятков!
– Не Петерс, так кто-нибудь другой, не сейчас так через год. – Трилиссер пожал плечами. – Надо было Платонову уезжать ещё в двадцать втором, вместе с Ильиным, Бердяевым и прочими нашими историками-философами[1]. Ясно ведь было, как день, что не уживётся эта публика с соввластью ни за какие коврижки!
Бокий сел к столу и опрокинул рюмку коньяку. Трилиссер поморщился – драгоценный напиток, доставлявшийся в кремлёвский буфет фельдкурьерами прямиком из Армении, его собеседник хлестал, как банальный самогон. Окажись на столе селёдка с варёной картошкой – он, пожалуй, ими бы и закусил. Вот уж действительно, никакого чувства стиля у человека…
– Ладно, то дело прошлое. – За неимением селёдки Бокий выбрал кружок лимона, сжевал, скривился и торопливо плеснул себе ещё коньяка. – А сейчас, вот, полюбопытствуй…
Он потянулся к портфелю. На стол легли листки бумаги – в углу верхнего бледно лиловели штампы «ОГПУ СССР» и «совершенно секретно». Трилиссер подтянул листки к себе, просмотрел.
– Вон оно как… – он поцокал языком, что – Бокий давно это выучил – означало немалую степень озадаченности. – Значит, к Яше возвращается память? И кто же тебя предупредил, что твои люди так вовремя оказались на месте? Если не секрет, конечно.
– Какие от тебя секреты? С тех пор, как его поместили в клинику к Ганнушкину, Барченко не переставал проявлять к Яше интерес. Спрашивал чуть ли не каждый день, сам порывался звонить, заезжать. Пришлось, чтобы его успокоить, приставить к Яше мою сотрудницу под видом медсестры. Она-то и позвонила моему человеку, как только у него началось… то, что началось.
– С Ганнушкиным беседовали? Как он это объясняет?
– Вообще-то он не очень склонен разговаривать – крепко разозлён, что пациента изъяли без его ведома. А так… ну, какие могут быть объяснения? Острая шизофрения, сумеречное состояние. Сам-то он, слава богу, не слышал, что Яша успел наговорить…
– А Барченко?
– Барченко… – Бокий издал короткий смешок. – Насколько я смог понять, они с Гоппиусом носится с теорией, что между его разумом Яши и агрегатом из московской лаборатории до сих пор сохраняется какая-то связь.
– Так Гоппиус его, вроде, выключил после того случая?
– Кто их поймёт, этих учёных? – Бокий собрал листки и убрал обратно в портфель. – Видимо, снова включил и продолжает исследования. Барченко, видишь ли, полагает, что эта штука может воздействовать на помрачённое сознание Блюмкина даже на расстоянии. Собственно, он говорит, что расстояние вообще не имеет значения.
Трилиссер задумался.
– Воздействие, значит… и где Яша теперь?
– Его поместили в нашу спецклинику. Контактирует только с наблюдающим врачом и Барченко. Ещё там двое охранников, но они с пациентом не разговаривают, даже не заходят в палату, наблюдают через стеклянную дверь.
– Вполне разумно. – Трилиссер сделал маленький глоток коньяка. Покатал на дне рюмке остатки янтарной жидкости, глотнул ещё. – Сам-то что об этом думаешь?
– Пока воздерживаюсь от выводов. Жду, когда Барченко дозреет и скажет что-нибудь вменяемое. С ним это в последнее время иногда случается.
Трилиссер усмехнулся.
– Что ж, подождём. И вот ещё что, Глеб… – он посмотрел собеседнику прямо в глаза. – Ты мне так и не ответил насчёт Кобы. Думаешь отсидеться в сторонке?
– Нет, Меир. Ни в коем случае. – Бокий для убедительности рубанул воздух ребром ладони. – Может, раньше и были такие мысли, но теперь точно нет. Это пусть Агранов тешится иллюзиями, что сможет с ним поладить, да ещё, пожалуй, Менжинский – всё равно ему недолго осталось, плох…
Он торопливо, почти бегом, прошёлся туда-сюда по комнате. Трилиссер наблюдал, вертя в пальцах пустую рюмку.
– В бумагах, которые ты видел, далеко не всё из того, что Яша наговорил в бреду – или что у него там, не бред? Короче, слушай…
IV
«Дом, милый дом!» – так и хотелось крикнуть во весь голос, не сдерживая эмоций. Вроде, и не было нас всего ничего, два с половиной месяца – а вот, поди ж ты, будто вернулись после долгого отсутствия, когда и сами не чаяли увидеть родных стен, а те, кого мы в них оставили, уже и думать о нас забыли. Ан нет – вот он я, такой красивый, поспешаю с пачкой тетрадок и учебников под мышкой в направлении светлого коммунистического завтра. Принявшего в моём случае облик классных комнат коммунарской школы.
Вообще-то в СССР 193-го года от Рождества Христова (ах, простите, нашей эры, конечно!) повсеместно практикуется раздельное обучение – мальчики и девочки занимаются в разных классах, а в городах, так и в разных зданиях. Это пошло ещё с царских времён – отдельные эксперименты новой пролетарской педагогики не в счёт. А вот в макаренковской колонии имени Горького, как, впоследствии, и в коммуне Дзержинского, и в других, созданных «по образу и подобию» заведениях, к которым относится и детская трудовая коммуна имени товарища Ягоды, ничего такого в заводе не было. Поначалу не хватало учителей, готовых работать с бывшими беспризорными и воришками, потом… а потом сложились крепкие традиции, поломать которые не могли даже грозные распоряжения Наробраза – хотя попытки, надо отдать им должное, предпринимаются чиновниками от педагогики с похвальной регулярностью.
Сегодняшний учебный день начинается с урока, который ведёт Эсфирь Соломоновна, появившаяся в коммуне только этой осенью. Новой учительнице двадцать два года, она только что закончила Харьковский пединститут и собиралась преподавать русский язык и литературу – как здесь говорят, «словесность». Но острый дефицит педагогических кадров заставил Эсфирь Соломоновну расширить горизонты профессиональной специализации, взяв на себя ещё и обучение истории.
Именно это нам сейчас и предстоит – глубокое погружение в средневековую историю, а если точнее, в тёмные и кровавые времена Столетней Войны.
На прошлом уроке Эсфирь Соломоновна старательно пересказывала хронологию событий. Я не особенно вслушивался – было очевидно, что её знания предмета исчерпываются половиной страницы учебника по истории средних веков старого, ещё дореволюционного, издания. Не самый худший вариант, между прочим – если память меня не подводит, в советском учебнике «История средних веков», по которому мне пришлось учиться в прежней жизни, из всех грандиозных сражений той войны упоминалась одна только битва при Пуатье, а большая часть учебного времени посвящалась Жакерии и Жанне д'Арк.