Но если в «романе» нет целостной биографии героя, а только ее фрагменты, то, значит, в «романе» нет сквозного сюжета! Во времена Лермонтова бессюжетных романов не писали. Так ведь у Лермонтова повести построены на плотных, динамичных сюжетах! Нет сквозного сюжета – нет и романа; «Герой нашего времени» – не роман, а цикл повестей.
Отмечу такой парадокс. Е. Н. Михайлова полагает, что «каждая из этих повестей является самостоятельным художественным произведением, которое несет в себе свою особенную мысль и имеет самостоятельные художественные задачи» (с. 213). По традиции защищая наименование лермонтовской книги романом, исследовательница в монографии о прозе Лермонтова в главе о «Герое нашего времени» каждой повести уделила по разделу, «роман» рассыпав на кусочки. Предпочтительнее, опираясь на иное жанровое определение, уделить особое внимание диалогу компонентов цикла; в результате произведение из пяти повестей фактически предстает более цельным, чем формально обозначенное единым жанром – роман.
Лермонтов создал не роман, а цикл повестей. Тут все работает! И варьируемая в каждом из пяти вариантов роль сюжета, и связи между повестями, но не сюжетные, а как прилично циклу – диалогические. В сущности, об этом, хотя и пользуется традиционными понятиями, пишет И. Усок: «Своеобразие композиции романа не только в том, что перед нами цепь повестей, скорее, оно в логике сцепления их»122.
В монографии Б. Т. Удодова есть глава «Искусство архитектоники»; заглавие ориентирует на пафос исследования. Исследователь попытался в двух параллельных столбиках разместить, с одной стороны, реальное (печатное) построение книги, с другой – перечень повестей в хронологически последовательном ходе событий. Результат приносит больше разочарования, чем удовлетворения: «Смещения здесь таковы, что говорить о какой-либо закономерности в них нельзя…»123. Труднее всего оказалось разместить повесть «Фаталист». Исследователь вносит поправки, картина улучшается, но не достигает полного удовлетворения. Задача легче решается при восприятии книги «Герой нашего времени» циклом повестей.
Наблюдается парадокс: повести книги в высокой степени автономны, самостоятельны; они могли печататься отдельно, у исследователей очень часто предстают отдельным предметом наблюдений и размышлений. С другой стороны, они более податливы на давление книги как целого, не заботятся о жанровой чистоте.
Что такое повесть «Бэла»? Мы уже обращали внимание на то, что это синтез двух повестей: «кавказской» повести, которой предстает пересказанный сказ Максима Максимыча, и путевых заметок странствовавшего офицера. Две линии повествования перемежаются: прерывается, по дорожным и временным обстоятельствам, рассказ Максима Максимыча – тотчас паузу заполняют путевые записи офицера. Подогревается напряжение интриги в сказе, а офицер не стесняется рекламировать и дорожные впечатления.
Но мало этого синтеза! Повесть «Княжна Мери» формой своей представляет страницы дневника Печорина в Пятигорске и Кисловодске. Поденные записи доводятся до ночи перед дуэлью. И возникает значительная временная пауза. После нее (и после полутора месяцев жизни в крепости) делается недатированная эпилоговая запись, существенная по объему, о дуэли и ее последствиях. А начинается эта запись абзацем, описывающим быт героя на новом месте. Другими словами, этот абзац по содержанию вклинивается дополнением в повесть «Бэла»!
Еще сложнее с размещением «Фаталиста». Б. Т. Удодов пробует поставить эту повесть вслед за «Бэлой», переставляет перед «Бэлой»: все равно что-то не то. А дело в том, что оптимальное место «Фаталиста» не «вслед», не «перед», а внутри «Бэлы» (ближе к началу). Что же касается концовки повести, с ее сюжетом не связанной, (это диалог Печорина с Максимом Максимычем), то ей место только в концовке всей книги; потому-то Лермонтов, не дробя «Фаталиста», и ставит эту повесть заключительной в книге.
Пространственно-временные отношения? И этот аспект выявляет художественное совершенство «Героя нашего времени». Опять-таки и здесь активно работает циклическое построение произведения.
Тут любопытно: Печорин – продукт столичной выпечки, там он набирался жизненных понятий, но мы видим его только на Кавказе. О петербургской паузе в повествовании между двумя его пребываниями на Кавказе, сначала «по казенной надобности», потом, проездом, по вольной прихоти, лишь упоминается, а содержательно она заполнена одним словом – «скучал». Место действия постоянно меняется: морское побережье в Тамани, Пятигорск и Кисловодск, крепость в горах (c отлучкой Печорина на две недели в казачью станицу), отрезок Военно-грузинской дороги на пути из Тифлиса во Владыкавказ. И все-таки происходит локальная концентрация, разнообразие повестей консолидируется, Кавказ выполняет необходимую для цикла связующую роль.
Кавказ… Регион, притягательный для русской литературы, украшенный именами Державина, Пушкина, Бестужева-Марлинского (и т. д.). Занимающий особое место в жизни и творчестве Лермонтова: вернувший здоровье болезненному мальчику, навсегда поразивший воображение будущего поэта, приютивший его героев – Мцыри, Демона, Печорина, пощадивший жизнь и кровь поэта-воина (хотя самому поэту ничуть не помешала бы рана, лучше – небольшая, как залог освобождения от службы и ссылки), принявший на время его прах после смертельной пули соотечественника.
«…Любитель нравственной тревоги и беспокойства, душевных зарниц и гроз, напряженной страстности ощущения, Лермонтов не только в силу своей биографии, но и по какой-то внутренней причине жил на Кавказе: это было для него символично, и Кавказ был ему к лицу»124.
Кавказ – многоязычный регион, к прочим различиям добавляются различия национальные и религиозные. Субъективизм рассказчиков очевиден. Материал повестей оставляет возможность для размышлений и сопоставлений.
Конфликтных противоречий и на ровном месте предостаточно, а тут, прошу простить невольный каламбур, – горы. Границы Российской империи, после длительных войн с Турцией, с Персией, с кавказцами отодвигаются на юг, только и «в тылу» спокойствия нет, перемирия не означают мира, русские военные здесь отнюдь не туристы.
Фиксируются межнациональные различия, частное может – причем взаимно – обобщаться по принципу «свое – чужое». У русских возникает обобщенное обозначение кавказцев – «азиаты». Собственное национальное чувство русских показывается высокомерным. Обозначение инородцев, как правило пренебрежительно: «ужасные бестии эти азиаты», «ведь этакой народ», «ужасные плуты», «жалкие люди», «преглупый народ», «такой проклятый народ», «эти дикари». Под такие обобщения попадают все кавказцы, но иногда проводится их оценочная дифференциация. Максим Максимыч не любит осетинский народ: «и хлеба по-русски назвать не умеет, а выучил: “Офицер, дай на водку!” Уж татары по мне лучше: те хоть непьющие…». В том же духе он заявляет: «Уж по крайней мере наши кабардинцы или чеченцы хотя разбойники, голыши, зато отчаянные башки, а у этих и к оружию никакой охоты нет: порядочного кинжала ни на одном не увидишь. Уж подлинно осетины!» Проницательно оценивает это различие И. З. Серман: «Очень показательно отношение Максима Максимыча к мирным осетинам-христианам и воинственным горским народам. Казалось бы, что его симпатии должны быть на стороне первых…»125. Но штабс-капитан похваливает кабардинцев и чеченцев: «Как военный человек он ценит то же, что ценит в себе и сослуживцах, – воинственность и отвагу» (с. 219). У Максима Максимыча действительно странные критерии оценок. «Вот, батюшка, надоели нам эти головорезы; нынче, слава богу, смирнее; а бывало, на сто шагов отойдешь за вал, уж где-нибудь косматый дьявол сидит и караулит: чуть зазевался, того и гляди – либо аркан на шее, либо пуля в затылке. А молодцы!..»