Ольга на мгновение прекратила чтение.
– Нет, нет, продолжай, продолжай! – запросила я.
«Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою; ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность, стрелы ее – стрелы огненные, она пламень бушующий. Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее…»[19]
Сестра моя читала эти строки дрожащим голосом, и слезы текли у меня по щекам, хотя я и не совсем понимала причину их.
– Что это было? – прошептала я.
– Не знаю. Но слышала ли ты когда-нибудь что-то прекраснее? – с глазами на мокром месте, прерывистым голосом спросила Ольга.
– Нет. Но кто пережил все это?
– Понятия не имею… может, та тетушка, что подарила Библию деду? Та, что была замужем за африканцем… Но ведь от таких слов с ума сойти можно.
И верно, было от чего помрачиться уму.
Ибо теперь ожидания счастья внезапно сделались совершенно отчетливыми, чуть ли не осязаемыми. Песнь песней царя Соломона обещала нам обеим пережить такие сильные чувства, что можно спокойно пойти и умереть, если не посчастливится «быть возложенной, как печать, на сердце его».
В течение многих лет мне доставалась роль священника. Каким-то образом Ольгина кукла всегда оказывалась первой у алтаря, с лохматыми волосами и тянущимся за ней шлейфом. И тогда начинались торжества со всеми этими лилиями и пасущимися молодыми сернами. В играх сестра моя явно жульничала, поскольку жутко боялась, что ей не доведется участвовать именно в этом ритуале. Сильнее всего ей хотелось переселиться в эту самую Песнь песней и вплестись в каждый ее стих.
С того самого дня потрепанная дедова Библия всегда лежала на ночном столике Ольги, раскрытая на странице со словами Соломона, а сестра моя читала нараспев: «О, ты прекрасна, возлюбленная моя… Как кисть кипера возлюбленный мой в виноградниках Енгедских…» со страницы, заляпанной пятнами от французского печеночного паштета.
Сестра моя повсюду оставляла недоеденные бутерброды с паштетом. Как правило, с пропитавшим бурую массу соком от свекольного ломтика, вдавленного до самого нижнего слоя. И хотя свеклу порой Ольга успевала съесть, отпечаток от ломтика все же оставался на поверхности бутерброда, словно частичка Помпеи.
В душе ее клокотал бушующий пламень Везувия, готовый извергнуться в любой момент. Сестра моя жестикулировала своими длинными руками и жестоко кусала их же, когда ей случалось не взять планку на установленной ею же высоте. Или когда ей доводилось сверзиться с воздвигнутых другими пьедесталов, что гораздо хуже, нежели упасть с тринадцатого этажа.
Но хотя она отличалась взрывным темпераментом и пользовалась нечестными приемчиками, когда речь шла о свадебных платьях, в остальном Ольга была щедра и всегда делилась всем, что имела и умела: деньгами на карманные расходы, пощечинами и оплеухами, тайнами и пылкими признаниями в любви. Мы вообще всегда всем делились друг с другом, хотя и были разнояйцевыми близнецами. И, к примеру, спокойного нрава деда она не унаследовала. Сестра моя вовсе не обладала терпением и не понимала тех, кому это качество было присуще. Казалось, она не в силах дождаться, когда станет взрослой, и потому всю дорогу жмет на кнопку fast forward[20]. Тому, кто хотел бы привлечь ее внимание, следовало поторапливаться. Собеседник еще не успевал произнести и половину предложения, как из ее уст звучало:
– Хмм-м, ну-ну. И что дальше?
– Ольга, я не могу говорить так быстро. У меня просто-напросто язык с такой скоростью не поворачивается.
– Ладно, хрен с ним. Мне это прекрасно известно, – соглашалась она и облизывала мне все лицо.
Но эти спонтанные признания отнюдь не мешали ей лгать людям безо всякого стеснения. Не пряча своих огромных зеленых глаз с янтарными вкраплениями на обрамленном легкими, почти невесомыми кудряшками медового цвета лице.
Собственно говоря, Ольга с ее чуточку длинноватыми руками, чересчур большими глазами и кривоватым ртом, не была красива в классическом понимании этого слова. Но вела она себя как писаная красавица, и прохожие всегда оборачивались ей вслед. Чтобы определиться, была ли она в самом деле самой прекрасной женщиной из всех, кого они когда-либо встречали, или же кто-то сыграл с ними злую шутку. Но в любом случае сестра моя Ольга приковывала к себе внимание.
Дикие звери
Как-то раз субботним утром папа повел меня в Государственный музей искусств. Никто из других членов семьи пойти с нами не пожелал. Мне десять лет, и мы, держась за руки поднимаемся по лестнице. Папа совершенно не разбирается в живописи, но мы проходим через множество залов и рассматриваем дев с шуршащими белоснежными воротниками на портретах с потрескавшимся лаком, унылые вазы с фруктами и виноградные кисти глубокого черного цвета, приготовившиеся к смерти.
– Мне больше всего нравятся светлые и высоко поющие тона, – говорю я папе. – В такие окрашены лесная почва или море на острове.
Отец слегка пожимает плечами и всплескивает руками. Наверное, просто не знает, что ответить. У нас за спиной на стуле сидит и дремлет музейный смотритель. Во всяком случае, глаза у него закрыты и голова склонилась на плечо. На именной табличке смотрителя написано «Янлов». И все же он, видно, прислушивался к нашему разговору, потому что сразу поднялся с места.
– Вам, наверное, лучше посмотреть предпоследний зал, – говорит он папе. – Пойдемте, я вас провожу.
И уверенно ведет нас в зал колористов. Хоппе, Гирсинг, Исаксон. Зал весь утопает в розовом и холодновато-зеленом. Вейе и Сёнергор. Мастера вдохнули жизнь в персонажей и усилили линейную перспективу морского пейзажа воздушной, передав игру неуловимых оттенков. Я стою с открытым ртом, и слезы радости катятся у меня по щекам. Папа улыбается. Луковичка моя…
Уходя, отец благодарит смотрителя и прощается с ним за руку.
– Приходите еще, – говорит Янлов, и я робко машу ему.
Потом мы с отцом прогулочным шагом идем через Королевский сад, поедая на ходу мороженое. Отбрасываемые тополями длинные косые тени навсегда останутся для меня лиловыми. Внезапно я понимаю, что у меня открылся дар. Папино лицо купается в самом привлекательном охряном цвете. Сад весь пылает в зелено-фиолетовых тонах. На самом дальнем плане угадываются пара белых детских колясок, два белых пятна, создающих жизнь и заставляющих бросить взгляд вправо. Вуаля. Золотое сечение с папой на линии.
Меня греют поощрительный взгляд отца и снизошедшее на меня откровение. Пусть я не одарена внешностью Ольги. Или ослепительным умом Филиппы и ее особым правом входа в красочные палаты Господа. Но теперь у меня появилась собственная славная роль в истории семьи. Роль юного живописца всего нашего рода. Будь жив дед, он бы светился гордостью.
По возвращении домой мы находим мать в саду, где она, как водится, дремлет перед обедом. Золотистая голубка на зеленой лужайке в платье в красный горошек и с так красиво сложенными за головкой крылышками.
Снова и снова снится ей целое соцветие юных балерин, что, хихикая, порхают над травой. В кремовых балетных туфельках с широкими шелковыми перепонками. Звон бокалов сопровождается мужским смехом и кокетливым взвизгиванием.
Уже в сумерках мы с Ольгой ищем доказательства. Что это за светлые пятна пляшут там, на заднем плане? Неужели здесь только что проплыла мимо нас в воздухе бесплотная балерина?
После нашего с папой посещения зала колористов до меня дошло, что даже взрослому можно ничем другим не заниматься, кроме как рисовать. В библиотеке Сундбю я нахожу толстые книги о живописи с автопортретами художников. Мужчин с моноклями, рыжими бородами и кругами под глазами. И немногих женщин со впалыми щеками и лихорадочным блеском во взгляде. Большинство из них питались, по-видимому, рыбьими головами на чердаках под прохудившейся кровлей или спивались, погибая от абсента на базарных площадях в Южной Франции январской порою. Мне кажется, я тоже готова заплатить такую цену. Ведь многие зрители перед их творениями падали в обморок от восхищения.