Но совсем вкривь и вкось дела пошли, когда Варинька выяснила, что на арене в Торнбю устраивают собачьи бега. Она очень скоро стала завсегдатаем ипподрома, причем ее отличал уникальный талант ставить только на грейхаундов. Дом тем временем заполонили журнальчики о собачьих бегах и купоны тотализатора.
Ганнибалу хотелось пробудить шестое чувство в волшебной девушке, в которую он влюбился. Он жаждал участия Вариньки в самом великом номере ее жизни, но милости от нее так и не дождался. И теперь пианино звучало, лишь когда ее грязная тряпка пробегала по клавишам, и выдавало странную пьеску фортиссимо с нагромождением грубых, не связанных между собою звуков и музыкальных гримас.
Да и целого выводка детишек на первом этаже не случилось. И хотя глаза Вариньки пылали огнем, точно уголь в печке, на этом фронте она сподобилась осчастливить Ганнибала лишь одной-единственной дочерью. Дверца, ведущая к сердцу моей бабушки, была заперта и для надежности прикручена к косяку стальными болтами. Кому и чему можно верить, на что или кого опираться, если твоя первая любовь окончила свои дни в пасти гиппопотама?
Однако их маленькая дочурка Ева, моя будущая мать, со своими золотистыми локонами принесла Ганнибалу новую радость в жизни. Всю свою любовь он выплеснул на нее, ибо любовь требует адресата, иначе она уничтожает отправителя.
Со временем серенады Ганнибала стихли, как мужской хор в Петрограде. Так закончился странный туманный сон, приснившийся ему в одна тысяча девятьсот двадцатом году.
Когда дед лежал на смертном одре, вьюнки в саду опали на землю, а пламенеющие маки утратили девственность и лишились всех лепестков. Он умер за много лет до нашего рождения. Может быть, и от разочарования. Когда мы с Ольгой появились на свет, хайдеманновское пианино уже давно бесследно исчезло из гостиной.
* * *
Пока моя сестра Филиппа парит в лучах света, я пытаюсь отыскать смысл в сумасбродстве. Отчего на земле так много страстных натур, как мой дед, и ровно столько же закрытых на замок сердец? Но ответа сверху не поступает.
Ночами мне снится Филиппа. Она непринужденно пробегает по светящемуся всеми цветами радуги бальному залу Господа. Там можно отыскать оттенок, пригодный для описания любого состояния души. Потом я пробуждаюсь, так и не приблизившись к раю. Напротив, я снова сижу на Палермской улице за решеткой детской кроватки. Да и что я могу, с моей большой непутевой головой и огромными неуклюжими стопами?
В знак протеста я ногой открываю дверь в священные залы цвета и красок, срываю ее с петель и на несколько блаженных мгновений оказываюсь в лучике божественного света – это когда я рисую.
Бирюзовый цвет встречается с кармазинным[7], и в ушах возникает сладкая музыка.
В возрасте всего лишь семи лет щеки мои внезапно покрываются алым румянцем, и мне приходится открыть окно. Отец мой улыбается, он явно почувствовал мою любовь к цвету и потому покупает для меня мелки и тюбики с краской.
Я рисую с той самой поры, когда только открыла глаза. Лица, пейзажи, числа, буквы и состояние духа – все это имеет свой цвет. Число четыре лилово-красное, буква «Р» светится циановым[8] цветом, меланхолии присущ глубокий охряный оттенок, а разочарованию – лимонно-желтый. Да, и все это разглядел во мне мой папа.
Глаза точно почтовые голуби
Папа встретил мою мать в небе. На высоте десять тысяч футов[9], где-то над Северным морем. Вторая мировая война закончилась. И Ян Густав – так моего отца звали до того, как он стал моим отцом, – отправился в необычное путешествие.
Его лучшему почтовому голубю, вернее голубке Матильде, предстояло участвовать в Лондоне в торжественной церемонии награждения за то, что она приложила крыло к скорейшему окончанию войны. Матильде должны были вручить особую медаль Марии Дикин. Медаль, которой отмечают беспримерное мужество животных, проявленное во время боевых действий.
Вообще-то отец мой был совершенно обычным человеком, он жил на одном скалистом шведском острове, но при этом обладал необыкновенным талантом в деле приручения почтовых голубей, в особенности таких, что могут покрывать большие расстояния. И талант этот проявился сразу, когда он еще мальчиком стал держать этих птиц. Но сам папа впервые в жизни поднялся в воздух только в тридцатишестилетнем возрасте.
Все потому, что жить он предпочитал на своем острове, в шхерах[10], который был самой удаленной шведской территорией в Балтийском море и стал для папы раем. На острове насчитывалась всего лишь сотня жителей, и можно было пройти его вдоль и поперек и не встретить никого, кроме овец старика Лундеманна. Гости из Стокгольма, как правило, проводили летний отпуск на других островах поближе к большой земле. Значительную часть пейзажа заполняли небо и море, и всякий день они, казалось, принимали новую окраску.
Все местные жители знали друг друга на протяжении жизни многих поколений. Особенно тесные отношения связывали Яна Густава и Свена, с которым он дружил с самого раннего детства.
Березки здесь светились даже в самые безрадостные серые дни. Одетые в белое стволы напоминали Яну Густаву группу цветущих молодых девушек, и в нем пробуждалось будоражащее кровь желание изведать нечто из ряда вон выходящее. Почувствовать, как кружится голова.
Мощное телосложение моего отца заставляло многих красивых местных девушек оглядываться ему вслед, но хотя он и улыбался им в ответ, все же никогда не ощущал особого возбуждения, о котором ему доводилось лишь слышать. Зато он вооружился терпением, строил деревянные дома, рубил лес, ловил тайменя, дрессировал голубей вместе со Свеном и слушал песни горбатых китов, иной раз по ошибке заплывавших в их фьорд.
За два года до начала войны Свен сказал, что переезжает в Стокгольм. Папа мой изумился:
– В Стокгольм?
– Да, из-за Лиль, – ответил Свен.
Лиль приходилась внучкой старику Лундеманну, и тем летом она проводила на острове каникулы. Присмотревшись и поразмыслив, папа отметил, что, находясь рядом, Свен и Лиль и вправду светятся какой-то особой радостью. И снова папа ощутил тоску по чему-то такому, названия чему и сам не знал.
Они со Свеном пообещали держать связь друг с другом. Прошло совсем немного времени, а Свен уже отстроил свою новую голубятню. Она располагалась на чердаке многоэтажки на островке Сёдермальм в Стокгольме, куда они с Лиль переехали. Так было положено начало новой традиции. Всякий раз при встрече отца со Свеном каждый имел при себе ящик с пятью своими голубями, которыми они и обменивались. И всю оставшуюся жизнь эти двое друзей детства посылали друг другу почтарей. Всегда в первый день месяца, и так до новой встречи. И каждый раз к лапке посланца прикреплялась записочка о том, как идут дела. Почтарям отца не сильно нравилась городская голубиная жизнь у Свена, и потому, возвращаясь домой к папе на балтийский остров, они всегда взмахивали крыльями энергичней обычного.
Хотя моему отцу и было жаль, что Свен больше не может составить ему компанию на острове, жизнь в большом городе не прельщала его. И вот теперь двое друзей придумали для себя новую игру, хотя и стали уже взрослыми людьми. Свен со своей бородой и мой отец со своим глубоким голосом.
Папа рано лишился родителей и привык во всем полагаться только на себя. Природа и голуби услаждали его душу, и он, возможно, вовсе не нуждался в том, чтобы какой-нибудь инородный элемент раскрутил, как случилось со Свеном, орбиту его жизни в другом направлении.
Однако мой папа был отягощен одним соответствующим духу времени грехом под названием джаз. Всякий раз, когда в радиоэфире звучал альт-саксофон Чарли Паркера, папа прибавлял громкости и начинал покачиваться на своих крепких ногах. Ласковое прозвище саксофониста – Bird[11] – было совершенно точным, ведь извлекаемые им из инструмента мелодии звучали в точности как колыбельная полуночному солнцу, которую исполняет сидящий на верхних ветках сосны черный дрозд. Вот такой джаз-оркестр Ян Густав желал бы услышать live[12]. А в остальном не было у него никаких причин покидать свой остров.