День начинался высокими, словно визгливые скрипки, голосами торговок: «Молоко-о! Кому молоко-о!..» Не успевали затихнуть они, как в эту южную симфонию утра виолончелью вплеталось вкрадчивое: «Риба! Дамы, риба! Свежая риба!..»
В нестройную партитуру дня вклинивались всё новые музыкальные инструменты жизни, которые звучали голосами нищих, уличных мастеров и говорливых соседок: «Липкая бумага! Купите и спите спокойно!», «Мадам Клубис, почём сегодня чирус?», «Подайте, ради Христа небесного, какую-нибудь крошечку», «Рая, я иду с Лялькой на Ланжерончик, так дайте своего Жорика!», «Стёклы! Вставляем стёклы!», «Дети, побежите узнать или открыто у Царёва?..»
Здесь можно было найти многочисленные сюжеты будущих клоунад, антре и даже целых комедийных цирковых спектаклей. Якобино часами сидел на подоконнике у открытого окна, пил кофе, улыбался и слушал, слушал…
Малая Арнаутская. Она же улица Воровского. Местные враз оценили переименование. Шутили: «Воры съехали, а название осталось». Меж собой улицу по-прежнему звали Арнаутской.
Она была не более криминальной, нежели другие улицы. Отличалась лишь безумным количеством торговых заведений, в основном продовольственных. Они стояли армейским строем плечом к плечу. Вывески пестрели, как живописные полотна в художественной галерее на Софиевской во дворце Потоцких.
В разное время тут располагались до сорока мясных лавок. Столько же бакалейных. Тут же двадцать молочных и десятки других магазинов. В одном только доме Болгарова под № 107, протянувшемся на целый квартал, сосредоточилась чуть ли не половина всей городской торговли птицей.
А ещё тут продавали книги, обувь, часы, керосин, посуду, уголь…
Здесь была гостиница «Майбах», издательство, постоялый двор, прачечная, фотография, баня. Одна из сорока в городе! Здесь, на углу Ришельевской, стоял знаменитый трактир «Лондон», который ласково называли «Лондончик». До цирка тут рукой подать.
Гуляя по Одессе, Якобино представлял, как здесь во время Гражданской войны по гулким булыжным мостовым демонстративно неторопливо плыла пролётка его кумира Вильямса Труцци. Во время захвата Одессы белогвардейцами отважный итальянец отказался от выступлений в цирке. Его элитных лошадей реквизировали. На единственной оставшейся у него лошади Труцци стал работать извозчиком. Многие одесситы считали за честь прокатиться с ним, посидеть рядом, поговорить, а то и дотронуться. Он был не только кумиром Якобино, он был кумиром одесситов и многих тысяч людей, видевших его выступления. Работа выдающегося артиста простым извозчиком было не чем иным, как гражданским протестом. Неслучайно в 1919 году Труцци добровольцем вступил в ряды Красной Армии.
Якобино ещё в первый свой приезд в Одессу решил для себя, что это его город. Навсегда! На все времена. Он присматривался, выбирал себе место по душе, решив, что к старости обязательно переберётся сюда. Только сюда!
Случилось всё раньше. В начале тридцатых. Как-то само собой. Видимо, небеса услышали…
Знакомый грек засобирался на историческую родину. Предложил Якобино свою квартиру на Дерибасовской. Обговорили. Поторговались. Ударили по рукам. У грека теперь было с чем ехать, а у Якобино – где остаться. Советское гражданство он получил ещё в середине двадцатых.
С финансами у популярного клоуна уже давно не было проблем. Семьёй не обременён. Контрактов море. Денег – шквал! Он не был скупердяем, но и мотом тоже. Жил размеренно. По уму. По сердцу. По желаниям.
Квартира оказалась уютной. Комната просторная, светлая, с двумя широкими окнами. Крепкие крашеные полы. Толстые стены. Высокий потолок с вычурной гипсовой лепниной посередине – розеткой под люстру, чуть тронутой золотом. Видимо, греку хотелось этакого стиля ампир, виденного где-нибудь во дворце Нарышкина. Под потолком рельефные карнизы-бордюры с остатками золотой росписи. Прямо Воронцовский дворец, а не дом-колодец с общей лестницей-галереей по периметру и десятком соседей, где постоянно пахнет жареной рыбой и картошкой.
Якобино въехал сюда сразу, в один присест. Скарба особого не было. Так, пара саквояжей, цирковой кофр и дорожный чемодан. Уместилось всё в одну пролётку и ещё осталось место.
Якобино осмотрел свои владения, удовлетворённо хмыкнул. Высота! Простор! Хочешь, жонглируй, хочешь, фляки прыгай с сальто-морталями или жми стойки с партнёрами руки в руки. С азартом хлопнул в ладоши. Весёлое эхо отозвалось от стен. Хо-ро-шо-о!..
Отныне он одессит! Сбылось!..
Глава двенадцатая
Якобино сидел на полу купленной одесской квартиры счастливый и радостный – как всё скоро начало сбываться! Как по маслу! Но тут же поймал себя за язык – скоро? Да нет, брат, не скоро. Ещё не так давно у тебя была совсем иная жизнь, забыл?..
…Якобино пребывал в унынии. Он чувствовал, что находится в творческом тупике. Ему скоро двадцать. Двадцать!..
Они расстались с Эвальдом. Так сложилось. Никто в этом не был виноват. Отношения были прежними – сердечными и радушными. Просто им одновременно захотелось чего-то иного, своего. Якобино мечтал работать один. Эвальд нашёл нового партнёра и продолжил работать в паре. Пока ни у кого ничего не получалось. Нет, успех был. Но не тот, которого ждала душа…
В отчаянии послал старшему брату Альфонсу письмо. Тот незамедлительно откликнулся.
Якобино извлёк из увесистого почтового пакета стопку страниц, исписанных старательным почерком с аккуратно зачёркнутыми ошибками. Бегло пробежал глазами первые строки приличествующего вступления, пожелания здоровья и благополучия.
Он ждал, рыскал по бумаге жадным взором. Вот сейчас, ну!..
«Ты видишь перед собой сейчас, мой милый брат, преуспевающего артиста, человека. С твоих слов это является предметом твоей гордости и зависти, – писал Альфонс. – А всегда ли было со мной так? Конечно, нет. Не всё ты обо мне знаешь, мой дорогой Филипп. Приготовься, мой рассказ будет долгим…
Ты знаешь, мой цирковой псевдоним – Коко. Как и знаешь то, что в жизни я – Альфонс Францевич Лутц. Родился под Ригой в немецкой крестьянской слободе Хиршенхов, как и ты. Уверен, ты слышал, и не раз, грустную историю о том, когда я на первой же неделе жизни узнал горе. Наш отец тогда служил дворником на мельнице. За мной, малюткой, не уследили, мне в глаз попало какое-то зёрнышко. Докторов не было, и я почти лишился глаза.
Жалование отец получал грошовое, семья была большой, с ней и нужда не малая, почему о моём образовании нечего было и думать. Это потом я всё наверстал, чего и тебе горячо желаю. Изучай грамматику, науки. Особенно языки. По рождению ты знаешь немецкий, латышский, русский. Но этого мало. Тебе будут нужны – французский, итальянский, английский. Без них никуда. С импресарио, директорами цирков надо говорить напрямую на их языке. Переводчики будут обманывать. Мой тебе тому пример.
Ты ещё не родился, а мне уже пришлось думать о куске хлеба. Я был старшим. Потом появились все вы – Марта, Эвальд, Георг, ты и Магда. Марта, ты её не помнишь, умерла восьмимесячной.
Когда я немного подрос, нанимался на весь летний сезон в деревни пасти крестьянских свиней за десять рублей деньгами, за картошку, муку и одежду. Когда мне исполнилось двенадцать, родители определили меня мальчиком в услужение к оптику. Там мне платили рубль в месяц. Оттуда попал в учение к печнику – подносил ему материалы, глину, кирпичи, кафель. Больше же бегал за водкой в ближайший трактир. У печника я зарабатывал уже два руб ля в неделю. Деньги себе не оставлял, а полностью отдавал отцу и матери.
После двухлетней работы у печника я поступил в Риге на пароходо-машиностроительный завод «Штраух и Крумин». Здесь я стал учиться на машиниста. Но недостаток зрения, а главное образования, вынудили покинуть завод, сменив его на литографию, где надеялся получить больший заработок. В последнем учреждении я проработал два года. Работа мне понравилась и заинтересовала. Я настолько научился делу, что и теперь, спустя много лет, кажется, смог бы работать не хуже других. Однако плохое зрение вынудило меня и эту профессию бросить. Теперь мне оставалось одно – идти по стопам отца в дворники. Но эта работа мне была не по нутру. Я сильно взгрустнул. Чтобы меня как-то развеять и побаловать, наш дядя Оскар повёл меня на галёрку в цирк. Здесь я забыл обо всём и почувствовал себя словно не на земле. Впечатление было настолько сильным, что с этого времени я ни о чём другом думать не мог. Стал мечтать только о работе в цирке. Но мечты одно, а исполнение их – дело другое. Попасть в цирк было труднее, чем я думал. К кому ни обращался, кого ни просил, все отказывали – мол, невыгодная внешность и плохое зрение. Как ты знаешь, я кос на один глаз с детства. Всё это было главной причиной моей неудачи. Однако я не отчаивался и настойчиво добивался своей цели. В то время в Риге около Розенберга открылась ярмарка с балаганами, каруселью, паноптикумом и зверинцем. Как теперь помню, балаган принадлежал артисту Роберту, паноптикум – Стефану и Иванову. Я попытался поступить в балаган, но меня туда не приняли. Тогда я попросился к карусельщику, эстонцу Луга. Он внял моей просьбе и принял меня крутить карусель с лошадьми. Мне в то время было пятнадцать лет, а моим сотоварищам по работе и того меньше. На карусели я провозился недели две, работал ежедневно с девяти утра до самого вечера. Хозяин меня хвалил, был доволен мои усердием. Через него я попал в паноптикум, где отирал пыль с восковых фигур, заводил их, чистил и зажигал лампы. Содержатель же балагана Роберт, видя моё старание, теперь уже сам взял меня к себе. Роберт был цирковой артист – эквилибрист на слабонатянутой проволоке. Он заставил меня крутить у него орга́н на раусе, откуда зазывали зрителей в его владение. Я крутил и внимательно присматривался к работе артистов. Пробовал самостоятельно подражать им. Но у меня ничего не выходило. Здесь старый акробат, мулат Ахмет-Тайки, видя моё страстное желание, пошёл мне навстречу и за двадцать копеек научил меня делать шпагат, боген и флик-фляк – эту азбуку акробатического искусства. Но скоро балаган перекочевал из Риги. Несмотря на мои слёзные просьбы, меня с собой не взяли. Так я вновь остался без дела и заработка. В это тяжёлое для меня время я случайно встретился на улице и познакомился с итальянцем – шарманщиком Казагранди. Теперь он большой человек, миллионер, имеет в Гельсингфорсе огромный магазин типа «Мюр и Мерелиз».