Карлу Марксу едва исполнилось двадцать лет, когда он примкнул к докторскому клубу; но, как часто и в позднейшие годы его жизни, вступая в новый круг людей, он сразу сделался умственным центром его. Бауэр и Кеппен были оба старше его лет на десять, но они скоро признали умственное превосходство Маркса и не желали себе лучшего боевого товарища, чем этот юноша, который еще многому мог научиться у них и действительно научился. «Своему другу, Карлу Гейнриху Марксу из Трира» посвятил Кеппен неистовый памфлет, выпущенный им в 1840 г., по поводу самой годовщины рождения короля Фридриха Прусского.
Кеппен был на редкость талантливый историк, о чем и ныне свидетельствуют его статьи в «Галльских ежегодниках»: ему мы обязаны первой истинно исторической оценкой эпохи красного террора в Великой французской революции. Он очень верно и удачно критиковал современных ему историков Лео, Ранке, Раумера, Шлоссера и сам пробовал силы в различных отраслях исторического исследования, от литературного введения в северную мифологию, достойного занять место рядом с исследованиями Якова Гримма и Людвига Уланда, до большой книги о Будде; ее хвалил и Шопенгауэр, вообще не жаловавший старого гегельянца. Если такой умный человек, как Кеппен, жаждал, чтобы «возродился дух» злейшего деспота прусской истории и «огненным мечом истребил всех противников, препятствующих нам войти в страну обетованную», то это показывает, в каком странном мире перевернутых понятий жили берлинские младогегельянцы.
При этом, разумеется, не следует забывать о двух обстоятельствах. Романтическая реакция и все, что примыкало к ней, всячески старались очернить память старого Фрица. Это был, как выражался Кеппен, «ужасающий кошачий концерт: старо- и новозаветные трубы, назидательные варганы и нравоучительные волынки, исторические фаготы и прочая дрянь, в том числе гимны свободе, распеваемые древнетевтонским пивным басом». А затем тогда еще не существовало критически-научного исследования, которое хотя бы попыталось дать справедливую оценку жизни и деятельности прусского короля; такового и не могло быть, так как главнейшие источники, по которым возможно было бы воссоздать его историю, еще не были открыты для пользования. Фридриха считали «просвещенным» государем, и поэтому одни ненавидели его, а другие восхищались им.
Действительной целью, которую преследовал Кеппен в своем памфлете, был возврат к просветительной поре восемнадцатого столетия. Руге говорил о Бауэре, Кеппене и Марксе, что отличительный их признак – связь с буржуазным просвещением; они представляли собой философскую партию Горы и чертили грозное «Мене, текел, фарес» на германском грозовом небе. Кеппен опровергал «пустые выкрики» против философии XVIII в., доказывая, что хотя немецкие деятели просвещения и скучны, но мы все же многим обязаны им; беда лишь в том, что они были недостаточно просвещенными. Это Кеппен старался втолковать главным образом тупым почитателям Гегеля, «одиноким кающимся понятиям», «старым браманам логики», которые, поджав под себя ноги, восседали в вечной недвижности, однообразно бормотали себе под нос, перечитывая снова и снова три священные книги Вед, и лишь от времени до времени бросали похотливые взгляды в сторону пляшущих баядерок. Неудивительно, что в органе старогегельянцев Варнхаген назвал памфлет Кеппена «омерзительным»; его особенно задел грубый отзыв Кеппена о «болотных кротах», этих червях без религии, без отечества, без убеждений, без совести, без сердца, ни теплых ни холодных, не умеющих ни скорбеть, ни радоваться, ни любить, ни ненавидеть, не верующих ни в Бога, ни в черта, о жалких людишках, которые бродят перед вратами ада, ибо их не хотят впустить даже в ад, до такой степени они ничтожны.
Кеппен прославлял «великого монарха» только как «великого философа», но при этом попал впросак – в большей степени, чем было допустимо даже при тогдашней малой осведомленности. Он писал: «Фридрих не обладал, подобно Канту, двойным разумом: теоретическим – выступавшим довольно искренно и смело со всеми своими сомнениями, вопросами и отрицаниями, и практическим – играющим роль как бы официально поставленного над ним опекуна, который заглаживает грехи первого и утаивает его студенческие проказы. Только самый незрелый ученик способен утверждать, что теоретически-философский разум Фридриха – крайне трансцендентный в сравнении с королевским-практическим и что старый Фриц нередко забывал об отшельнике из Сан-Суси. В нем, напротив того, король никогда не отставал от философа». В настоящее время всякий, кто рискнул бы повторить это утверждение Кеппена, уличил бы себя этим в ученической незрелости в области прусской исторической науки; но и для 1840 г. было большим промахом поставить просветительную работу целой жизни такого человека, как Кант, ниже просветительных забав деспота Боруссии, которым он предавался при соучастии французских писателей, унижавшихся до роли его придворных шутов.
В этом промахе Кеппена сказались разобщенность, скудость и пустота берлинской жизни, вообще пагубно отражавшейся на тамошних гегельянцах. Это особенно заметно на Кеппене, более способном устоять, чем другие, и сказывается в его боевом памфлете, написанном с большою искренностью. В Берлине буржуазное самосознание не имело еще той могучей опоры, какую в рейнских землях ему оказывала уже сильно развитая промышленность; и когда борьба перешла на практическую почву, прусская столица оказалась на заднем плане по сравнению не только с Кёльном, но с Лейпцигом и Кёнигсбергом. «Они воображают, будто пользуются невесть какой свободой, – писал о тогдашних берлинцах уроженец Восточной Пруссии Валесроде, – потому что вышучивают в кафе, на манер ротозеев, видных сановников, короля, текущие события и т. п.». Берлин был прежде всего военным городом и резиденцией монарха, и его мелкобуржуазное население вознаграждало себя мелочно-злобными сплетнями за свое трусливое раболепство при виде каждой придворной кареты. Очагом такого рода оппозиции был сплетнический салон того Варнхагена, который открещивался даже от просвещения в духе Фридриха, как его понимал Кеппен.
Нет никаких сомнений, что юный Маркс разделял взгляды, высказанные в памфлете, в котором впервые с почетом названо было его имя. С Кеппеном он был очень близок и заимствовал многие писательские приемы у старшего товарища. Они и впоследствии остались добрыми друзьями, хотя пути их скоро разошлись. Когда Маркс двадцать лет спустя посетил Берлин, он нашел Кеппена «все тем же старым Кеппеном», и они весело отпраздновали встречу. Вскоре после того, в 1863 г., Кеппен умер.
Философия самосознания
Подлинным главой берлинских младогегельянцев был, однако, не Кеппен, а Бруно Бауэр. Как самый выдающийся ученик Гегеля, он пользовался соответственным почетом, особенно когда, с высокомерием умозрительного философа, ополчился на штраусовскую «Жизнь Иисуса» и получил от Штрауса резкий отпор. Министр народного просвещения Альтенштейн взял под свою защиту его многообещавший талант.
При всем том Бруно Бауэр не был честолюбцем, и Штраус ошибался, пророча ему, что он кончит «окостенелой схоластикой» ортодоксального вождя Генгстенберга. Напротив того, летом 1839 г. у Бруно Бауэра завязалась литературная полемика с Генгстенбергом, который хотел возвести ветхозаветного Бога мести и гнева в Бога христиан. Спор их, правда, не выходил за пределы академической полемики; ослабевал под старость, и запуганный Альтенштейн предпочел все же убрать своего любимца подальше от подозрительности столь же мстительных, как и правоверных ортодоксов. Осенью 1839 г. он послал Бруно Бауэра в Боннский университет приват-доцентом, с намерением не далее чем через год произвести его в профессора.
Но Бруно Бауэр, как это видно из его писем к Марксу, переживал в то время идейную эволюцию, которая завела его гораздо дальше Штрауса. Он приступил к критике Евангелия и разрушил последние остатки здания, еще сохраненные Штраусом. Бруно Бауэр доказывал, что во всех четырех Евангелиях нет ни единого атома исторической правды и все описанное в них – вольный литературный вымысел евангелистов; он доказывал, что христианство не было навязано в качестве мировой религии древнему греко-римскому миру, а вышло из этого мира, было подлинным его созданием. Этим Бауэр наметил единственный путь, на котором возможно научное исследование источников христианства. Недаром модный и салонный придворный богослов Гарнак, восстанавливая в настоящее время Евангелие в интересах правящих классов, обозвал недавно «жалкими людишками» идущих по пути Бруно Бауэра.