Но, нетерпеливый в своих призывах к работе, Энгельс вместе с тем с величайшим терпением помогал Марксу, когда его гений тяжело боролся с самим собой и когда его теснили житейские невзгоды. Как только до Бармена дошло известие, что Маркса выслали из Парижа, Энгельс счел необходимым открыть подписку, «чтобы коммунистически разложить на нас всех экстренные расходы, вызванные твоим изгнанием». Сообщая Марксу, что подписка «идет хорошо», он прибавляет: «Так как я не знаю, достаточно ли этого будет для твоего устройства в Брюсселе, то, конечно, с величайшим удовольствием предоставляю в твое распоряжение мой гонорар за первую английскую штуку. Надеюсь, что мне скоро выплатят по крайней мере часть этого гонорара, а я теперь могу обойтись без него: мой старик мне не откажет в кредите. Пусть не радуются собаки, что своей гнусностью доставили тебе денежные затруднения». И в течение целой человеческой жизни Энгельс неутомимо защищал своего друга от такого рода «радости собак».
При всем кажущемся легкомыслии Энгельса в его юношеских письмах он все же был менее всего легкомыслен по существу. Той первой «английской штуке», о которой он писал в столь легком тоне, придали весьма большой вес семь десятков лет, минувшие с тех пор; это произведение имеет первостепенное значение, как первое великое обоснование научного социализма. Энгельсу было двадцать четыре года, когда он написал свою книгу и вытряхнул ею столбы пыли из академических париков. Но Энгельс не был скороспелым талантом, который быстро расцветает в душном тепличном воздухе и потом тем скорее увядает. Его «юношеский пыл» исходил из подлинного солнечного пламени высоких мыслей, согревавшего старость его так же, как оно согревало его молодость.
Он жил тем временем в доме своих родителей «тихой, спокойной жизнью, благодушной и добропорядочной», какой только мог желать себе «завзятейший филистер». Но скоро это ему надоело, и только «огорченные лица» стариков родителей побудили его еще раз вернуться к коммерции. Но он решил, во всяком случае, уехать весной и прежде всего направиться в Брюссель. «Семейные нелады» еще более осложнились вследствие коммунистической пропаганды в Бармене – Эльберфельде, так как Энгельс принимал в ней деятельное участие. Он писал Марксу о трех коммунистических собраниях, из которых на первом присутствовали 40 человек, на втором 130, на третьем 200. «Успех пропаганды очень большой, – писал он. – Все только о коммунизме и говорят, и у нас с каждым днем все больше сторонников. Вупертальский коммунизм факт, une verite, даже почти что сила». Эта сила, правда, рассеялась по простому приказу полиции и вообще имела довольно странный вид. Энгельс сам сообщал, что только пролетариат держался в стороне от коммунистического движения, которым «самый глупый народ, самый равнодушный, филистерский, не интересующийся ничем на свете, начинает почти увлекаться».
Это плохо мирилось с тем, что Энгельс писал в то же время о видах английского пролетариата. Но таков он и был: чудесный человек с головы до пят, всегда впереди других, бодрый, зоркий, неутомимый и не без той привлекательной наивности, которая столь к лицу восторженной и мужественной молодости.
Глава 5. Брюссельское изгнание
Немецкая идеология
После изгнания из Парижа Маркс переселился со своей семьей в Брюссель. Энгельс выразил опасение, что ему будут чинить неприятности и в Брюсселе, и Марксу действительно пришлось испытывать стеснения с первых же дней.
В письме к Генриху Гейне Маркс сообщает, что сейчас же по прибытии в Брюссель он был приглашен в «ведомство общественной безопасности», где от него потребовали письменного обязательства не печатать ни одной строчки по вопросам текущей бельгийской политики. Такое обязательство Маркс выдал со спокойной совестью, ибо у него не было ни намерения, ни возможности заняться этими вопросами. Прусское правительство продолжало, однако, делать бельгийскому министерству представления о прямой высылке Маркса, и ввиду этого Маркс еще в том же году, 1 декабря 1845 г., вышел из прусского подданства.
Однако Маркс ни тогда, ни после не принял подданства ни в каком чужом государстве, хотя временное правительство Французской республики сделало ему такое предложение весною 1848 г. в самой лестной для него форме. Как и Гейне, Маркс не пожелал перейти в иностранное подданство, между тем как Фрейлиграт, немецкий патриотизм которого столь часто ставили в пример этим «людям без отечества», попав в эмиграцию, ни на минуту не поколебался натурализоваться в Англии.
Весною 1845 г. в Брюссель приехал и Энгельс, и оба друга отправились вместе на шесть недель работать в Англию. Во время этого пребывания в Англии Маркс, который уже в Париже начал изучать Мак-Куллоха и Рикардо, ближе познакомился с английской экономической литературой.
Но, по собственным словам Маркса, он на этот раз успел заглянуть только в те книги, которые можно было достать в Манчестере, и познакомиться только с теми сочинениями, заметками и конспектами, которые были у Энгельса.
Энгельс работал уже во время первого пребывания в Англии в органе Роберта Оуэна, New Moral World, и в газете чартистов Northern Star. Своей вторичной поездкой он воспользовался для того, чтобы возобновить старые знакомства. И таким образом, оба друга завязали новые связи как с чартистами, так и с социалистами.
После этой поездки Маркс и Энгельс приступили вновь к общей работе. «Мы решили – как довольно лаконически писал об этом потом Маркс, – вместе написать книгу, чтобы показать, насколько наши взгляды противоположны идеологическим воззрениям немецкой философии; другими словами, чтобы покончить счеты с нашими собственными прежними философскими воззрениями. Это намерение мы выполнили в форме обстоятельной критики послегегелевской философии. Рукопись, рассчитанная на два толстых тома in octavo, давно уже находилась в Вестфалии, где ее предполагалось издать, когда мы получили известие, что изменившиеся обстоятельства помешали печатанию. Мы предоставили рукопись грызущей критике мышей, и сделали это тем охотнее, что наша главная цель была достигнута – мы столковались между собой». Мыши выполнили свое дело в буквальном смысле слова, но уцелевшие обрывки рукописи объясняют, почему сами авторы были не слишком огорчены своей неудачей.
Если уже их прежняя слишком громоздкая работа, посвященная сведению счетов с Бауэрами, была довольно непереваримая для читателей, то эти два толстых тома, объемом в пятьдесят печатных листов, были бы еще более недоступными. Работа была озаглавлена «Немецкая идеология. Критика новейшей немецкой философии в лице ее представителей Фейербаха, Бруно Бауэра и Штирнера, равно как и критика немецкого социализма, в лице различных его пророков». Энгельс устанавливал впоследствии по памяти, что одна только критика Штирнера равнялась по объему всей книге последнего. И те отрывки, которые были изданы впоследствии, доказывают, что память не обманывала Энгельса. Это была еще более громоздкая сверхполемика, чем «Святое семейство» в самых его сухих частях. А кроме того, и оазисы в пустыне встречались здесь гораздо реже, хотя все же не вполне отсутствовали. Но диалектическая острота отдельных мест слишком быстро сменялась мелкими придирками и спором из-за слов.
Конечно, наш вкус сделался теперь более требовательным в отношении стиля. Но этим еще не все объясняется. Своими более ранними, как и более поздними, работами и даже работами того же самого времени Маркс и Энгельс показали с достаточною убедительностью, что блестяще владеют сжатой формой критической эпиграммы. Меньше всего стиль их страдал расплывчатостью. Дело объяснялось тем, что вся тогдашняя идейная борьба разыгрывалась в очень маленьком кругу лиц, из которых к тому же многие были еще в весьма юном возрасте. Тут наблюдается такое же явление, какое отмечено в истории литературы относительно Шекспира и современных ему драматургов. У противника берут какое-нибудь одно место, и вокруг отдельного оборота речи начинается полемика не на жизнь, а на смерть; слишком буквальным или произвольным истолкованием мысли противника ей стараются придать возможно глупый вид. Все эти приемы, равно как и склонность к безграничным преувеличениям, были рассчитаны не на большую публику, а на утонченное понимание профессионалов. То, что в шекспировском остроумии кажется нам иногда неприемлемым или даже непонятным, объясняется тем, что Шекспир часто сознательно или бессознательно руководствовался в своем творчестве соображением: а что скажут на это Грин и Марлоу, Джонсон, Флетчер и Бомон.