А он сам? Посмотреть со стороны – преуспел. А на самом деле? Жил этим, пробиться, выскочить на самый верх, до фанатизма, до оргазма…
Когда-то Новиков начинал совсем неплохо. Издал несколько книг, и вроде даже неплохих книг – так, по крайней мере, казалось тогда. Получил премию, стал лауреатом. Но ведь и книги под нож. Устарели вместе с эпохой. С совком.
Да, было. Сам себе цензор. В Литинституте еще. Нельзя сказать, что колыбель свободы – того нельзя, и этого нельзя, и то опасно, – но трепыхались. Говорили, спорили ночи напролет. Вот тогда впервые и решил написать. Так и назвал свою повесть: «Три поэта». Название рабочее, условное. О Борисе Корнилове, Павле Васильеве, Ярославе Смелякове. Но так и не докопался, за что двух первых расстреляли, – антисоветского ничего в них не открыл. За то, что пили? Выпендривались? Так богема! Стихи писали и водку пили. Только кто не пил? Шолохов и тот: «С такой жизни запьешь!»[2]
Однако протянул нитку – в Крым, «Жидовка»[3] привела. И дальше, дальше. Десятки тысяч казненных. Мертвые в море, как неубитая армия. «Фурия красного террора»[4]. Все-таки гуманитарии, кое-что читали, как ни шмонали на границе… Мельгунова…[5] Шмелева…[6] Толе Блинникову читал – добрый был парень, так и застрял в провинции рядовым от литературы. Не все читал, отрывки. Но сам же и испугался. Не дай бог, разболтает, а то и хуже. Спрятать негде было: общежитие, все под негласным контролем. Уж что контроль – знал, и все знали, дежурная как-то проболталась. Дураки и те догадывались. Идеологическая сфера. Оттого сам, ножницами на мелкие кусочки. Нельзя было иначе.
И потом не раз чесались руки. Серебряный век, эмиграция, революция, Париж – все не так, как в учебниках. Дон Аминадо[7], граф Толстой, Бунин, Цветаева, Мережковские…[8] Так и не написал ни строчки! Все в себе носил. Ждал. А ведь какие образы! Те же Кутепов[9], Миллер[10]. Так ведь и Пастернак сколько лет доктора своего, Живаго, держал на замке. Все в себе. Страна молчунов!
«Мы обречены на немоту.
Все с собой уносим в темноту».
Так и жили, пока в девяносто первом все не рухнуло, вся прежняя жизнь. Думали: свобода, а оказались не нужны. И он сам, и его книги, Новикова. Вместе с совком. Войнович вернулся, Рыбаков, бестия, вышел из подполья. А он, Новиков, где был, там и остался. Верноподданный… Не скандалист… Вот она, плата. Расплата…
Так ведь и в самом деле совковые книги. Лицемерил. Нельзя было без фальши.
Он давно их перерос, эти книги. Сознавал и в то же время боялся сознаться себе. Это как ребенок, когда вырастает из старых одежд. Хотел написать новое, все еще было впереди, собирался, и все никак. Закрутился. Рассказы еще туда-сюда, но роман, большой, энциклопедический… Не только люди. Эпоха. Собственный взгляд… Что-то застопорилось. Устал… Слишком рано устал… Тело – в порядке, а вот душа… Перегорела душа… Заряд закончился… В Советском Союзе – год за два.
Хотел на необитаемый остров, но где он, тот остров? Разруха в голове. Но, главное, сказать оказалось нечего. Пусто…
Юрию Матвеевичу стукнуло сорок пять, когда ему предложили стать главным редактором. Нет, он, конечно, лукавит, будто предложили. Пути искал. Ходил и просил. К самому. И не просто так ходил. Не с пустыми руками… Написал пьесу, предложил соавторство. Унижался. Посмотрите, мол, сделайте исправления…
Впрочем, тут больше всего случай. Время такое подвернулось. Перестройка…
Претендентов трое было: Васильев, Савельев и он, Новиков. Другие разбежались. В самом деле, не советское хлебное время: безденежье. Все сразу рухнуло, вся система. Сразу стали никому не нужны. Хотя, с другой стороны, – сам Новиков не застал, но рассказывали, – вызывали на ковер, как школьников, придирались к каждому слову. Чихвостили, доводили до инфарктов, чуть ли не ставили в угол. Умели. Был там особенно один такой, дядя Митя… Хам… Как же-с, идеологический фронт!
И тут тоже: Васильев, вроде как тайный диссидент. Крикливый был тип, безудержный. Когда-то чуть ли не черной сотне служил, вернее, прислуживал, но потом резко забрал влево. Так вот, никем не доказано, ни до, ни после: в «Апрель»[11] не входил, в «Метрополе» не участвовал, но где-то там выступил. Рубашку на себе рвал. Думал, оценят, а вышло наоборот. Подозревали, хотя, вероятно, зря, будто либерал. А в Союзе терпеть не могли либералов.
Потом он заходил иногда, этот Васильев, стрелял червонцы и плакался на жизнь. С женой развелся и пил, и давно ничего не писал. Да и зачем? В молодости напечатал несколько вещей и считался перспективным, но потом все пошло кувырком. И погиб бессмысленно и страшно: спьяну угодил под электричку. Писали – перья-то не перевелись, – что будто не его одного, что будто всю российскую литературу переехала та электричка. А, мол, он, Васильев, только частный случай.
Савельев тоже не подошел. Патентованный консерватор. Охранитель. Ругал Солженицына и Сахарова. Опять же, профессиональная болезнь, пил. Только умные люди – в меру, а этот – без меры. Учитель. Назидательный такой. К тому же слишком на слуху: только проиграл выборы. Народ, особенно гуманитарный, против него скрипел: ретроград. И в самом деле: прославился охотой на ведьм. Словом, момент оказался неподходящий. Он чуть позже всплыл, дождался-таки своего часа…
А он, Новиков, как раз посередине. И тем, и этим. Не то чтобы близкий друг, но и не враг. Проходная фигура…
…Человек сам выбирает свою судьбу. Сам? Или обстоятельства? Теперь-то он точно знает: сам, но только один раз. Это как экзамен без права пересдачи. Вот он и выбрал. И – промахнулся! Или все же судьба сделала выбор за него?
Лиля. Новиков до сих пор ее помнит. Вспоминает по ночам. Ее родинки, ямочки на щеках, глаза, губы, ее аккуратные груди, соски. Мечтает. Словно она жива. Кощунственно желает. Разве можно вожделеть мертвую? Лиля…
…Недолгий случился роман в Литинституте. Концерты. Театры. Стихи писала… Любовь… Да, любовь…
Все могло сложиться совсем иначе. Но… Был ли он виноват? С этой их идеологией, классовостью, со всем этим фарисейством… Только весь как оплеванный – на всю жизнь. Руки хотел на себя наложить… Пережил… Со временем забылось. Только в интернете появляется иногда… Редко…
…Век-волкодав. Бандитский век…
Это, кажется, Брехт сказал: «Несчастна страна, которая нуждается в героях». А он, Новиков, не герой. Совсем не герой. Он и не мечтал никогда стать героем. Он – человек рациональный…
…Стихи писала. Вот и дописалась. Зато какие стихи! Только время нехорошее было, брежневское. Новиков уговаривал ее – не о том писать. О чем-нибудь безопасном. О любви, о комсомоле, да хоть про Братскую ГЭС. И не такие люди писали. Или как он, Юра, о деревне. Про русских писателей, про советских. Да мало ли о чем. Уже много чего было можно. Хотя как чуть глубже копнешь, так табу. Он ведь тоже мучился, много о чем не писал. Нельзя! Какое слово могучее: нельзя! Да, нельзя было о том, как собственного деда высылали. И как соседей расстреляли в двадцатом, прямо за околицей. Он, Юра, конечно, не мог видеть. Это бабушка – крестилась и цветы носила полевые. И – помнили люди, говорили… Шепотом говорили…
Новиков не писал, боялся, знал все правила игры, а она писала, Лиля! Хоть бы прославилась сначала, а потом… Так нет же. Стихи ее в списках ходили. Про Свободу, про это самое «нельзя», про Бутовский полигон[12]. Дед у нее там был расстрелян. Так ведь большевик был дед. Раскулачивал-расказачивал, расстреливал направо и налево, вот и до него докатилось кровавое колесо.