– Молодой человек, у нас, к глубокому сожалению, не Эрмитаж и не Третьяковская галерея. И вообще не картинная галерея, пусть и провинциальная. У нас всего лишь краеведческий музей с небольшим залом живописи и графики местных художников.
– Так, значит, он местный? – с надеждой спросил Зарубин.
– Нет, тут исключение – этот художник не местный.
– Не местный… – разочарованно протянул Матвей. – И что же делать?
– Не поняла вас, – Заречная пристально посмотрела на Мотю. – Вы постарайтесь объяснить, что вас так заинтересовало в этом полотне. Тогда я постараюсь вам помочь. Если смогу, конечно.
Матвей опустил глаза и замолчал. Не будешь же говорить взрослой, серьезной женщине, да и еще заведующей целым музеем, о том, что влюбился в девушку на картине. Она, Пульхерия Петровна, не засмеет, наверное, как ребята на строительстве, но мало ли что подумает.
– Позвольте мне определенную нескромность, – слова Заречной были необычные, не повседневные. – Расскажу вам одну историю. Я училась на Бестужевских курсах, на историко-филологическом отделении. И безумно влюбилась в Евгения Онегина. Даже письмо в стихах пыталась ему написать вместо Татьяны Лариной. Получилось, правда, плохо. Бог меня способностями к стихосложению обделил.
– А потом что было? – открыв рот от удивления, спросил Зарубин.
– Собственно говоря, ничего. Девичья влюбленность в литературного героя прошла, только вот со светлым чувством вспоминаю иногда. Но человеку вообще свойственно в розовых тонах воспроизводить свою юность, особенно когда проходит так много лет, что и посчитать страшно. Как я понимаю, с вами и девушкой на картине такая же история приключилась? Ну ничего, не вы первый, не вы последний. А барышня на полотне Станового действительно красивая.
– Вам тоже нравится? – в глазах Зарубина вспыхнул огонек.
– Молодой человек, я, конечно, не мужчина, но, объективно говоря, она хороша. Так что у вас неплохой вкус, поздравляю и желаю, чтобы и в жизни вы встретили достойную пару.
– Я хотел про художника побольше узнать. Правду говорят, что рисуют картины с живых людей? Ежели так, то он знает Ревмиру.
– Кого-кого? – переспросила Заречная.
– Ну, девушку с картины.
– Это вы ей такое имя придумали?
– Да. Ревмира! Революция мировая!
– Не знаю, не знаю, – покачала головой заведующая. – Вы меня простите великодушно, но она не очень похожа на революционерку. По крайней мере, в таком платье по баррикадам не побегаешь. Да, и вот что. Я не сильна в новых именах, но как раз недавно читала, что Ревмира – сокращение не от революции мировой, а от революционного мира. Но тут вы, думаю, лучше знаете.
– Ничего вы не смыслите, – с горячностью выпалил Матвей. – Она революционерка, самая настоящая. Иначе и быть не может, ведь она красивая. А то, что в платье таком, да рядом с розами, то Ревмира задание выполняет в тылу у белых.
– Как же ей родители могли такое имя дать, если она до революции на свет появилась? – улыбнулась Заречная.
– До революции? – почесал в голове озадаченный Мотя. – А она… она сама потом имя сменила. Вот!
– Хорошо, хорошо, пусть будет по-вашему, – успокоительно произнесла Пульхерия Петровна. – Так чем я могу помочь вам?
– Я хотел про художника узнать. Раз он Ревмиру рисовал, то, значит, они знакомы.
– Понятно, – прервала Заречная. – Художник картину не рисует, а пишет, но это так, к слову. Теперь насчет Станового. «Девушка и утро» попала в наш музей в начале двадцатых, можно поднять бумаги и уточнить. Я тогда еще здесь не служила. На самой картине даты, насколько я помню, нет, только автограф художника. Но в любом случае полотну больше десяти лет. Если предположить, что Становой писал с натуры, что бывает часто, но не всегда, то в этом случае вашей Ревмире сейчас за тридцать. Давайте сделаем так. Я наведу справки и завтра, если заглянете, расскажу, что дастся узнать.
– Меня с утра выписывают завтра, – угрюмо пробурчал Мотя.
– Откуда выписывают? Из больницы? То-то я думаю, почему вы несколько дней подряд в музее проводите, с вашего строительства путь неблизкий. Из больницы сбежали?
– Ничего я не сбежал, – обиженно насупился Матвей, – меня сам Никодим Петрович отпустил. Ой, совсем забыл, он же вам привет, нет, не привет, как это… поклон передавал.
– И ему от меня поклон передайте. Только обязательно! Замечательный доктор! И человек душевный. Извините, что так долго вас держу, распорядок больничный ломаю. Идите, голубчик, а то Никодим Петрович ругаться будет, еще и мне попадет.
Матвей вышел из кабинета Заречной. Оказавшись в залах музея, он, естественно, позабыл о всяческих обедах, больницах, вообще о времени и направился туда, куда не мог не пойти.
На профиль Ревмиры сейчас падала тень: свет в зале не зажигали, поскольку посетителей практически не было, а заунывный дождик за окном добавлял серости. Матвею показалось, что летнее утро с сочной зеленью за окном девушки потускнело, будто подернулось вуалью.
– Слушай, парень, тебе пора в больницу, – за спиной Моти прозвучал глуховатый женский голос.
Он обернулся и увидел Машу, второго экскурсовода. Та отличалась от остальных работниц музея своим несколько фамильярным отношением к посетителям. Хотя, может, и не так: чужая душа – потемки.
– Чего уставился? – гнула свою линию Маша. – Мое дело маленькое. Заведующая сказала отправить тебя в больницу, вот я и отправляю. Давай живей! Мне домой надо успеть малого покормить, а я тут с тобой стою.
– Ладно, ладно, не бухти. Иду сейчас.
– Сам не бухти! Я к нему по-доброму, а он еще обзывается.
В больнице Зарубина предупредили, чтоб зашел после обеда к доктору. Никодим Петрович сидел за своим небольшим столом и старательно заполнял медицинские документы, осматривая перо после каждого погружения в чернильницу. Увидев Матвея, он промокнул написанное и отодвинул чернильный прибор.
– Заходите, молодой человек. Как там Пульхерия Петровна? Поклон от меня передали?
– Да, – сконфуженно ответил Зарубин, вспомнив, как едва не забыл выполнить просьбу доктора. – Она вам тоже поклон передавала.
– Спасибо. Замечательная женщина! – улыбнулся Никодим Петрович. – Надеюсь, она вам помогла?
– Нет, – обреченно опустил голову Матвей. – Ничего не знает про этого художника. Не местный он.
– Не отчаивайтесь. Насколько я знаю Пульхерию Петровну, она всевозможные справки соберет, уяснит, что сможет.
– Да, она сказала, что документацию посмотрит, как картина в музей попала. Под конец дня велела заглянуть. Так что я еще раз отлучусь. Можно, доктор?
– Хорошо. Теперь по завтрашнему дню. Я созвонился с медпунктом на строительстве. Часов в десять-одиннадцать будет грузовая машина в Потехино, какое-то оборудование поступило, забирать будут. С этой оказией и поедете. Только, Матвей, в кабину сядете и никак иначе. Я и шоферу скажу, и старшему. Легкие беречь – вот таков мой наказ! С терапевтом из медпункта я переговорил. Вам сейчас работу полегче подыщут.
– Как это полегче? – Зарубин чуть не задохнулся от возмущения. – Я не белоручка, я доброволец! В комсомол недавно приняли. Буду ту же работу делать, что и бригада. Я вот на сварщика хочу выучиться. Только первый день начал… когда упал.
– Значит так, товарищ комсомолец! – неожиданно жестко ответил Никодим Петрович. – Вы ведь социализм строить сюда приехали? Так? Я спрашиваю! Так?
– Так, – еле слышно пробормотал Мотька.
– А раз так, то зарубите себе на носу, товарищ Зарубин, что социализм строят не абы какие, а здоровые люди. Посему, милостивый друг, извольте заботиться о своем здоровье и беспрекословно исполнять врачебные предписания.
Матвей решил с доктором не спорить, а то вдруг запрет его сейчас в больнице и поминай как звали – никакой Ревмиры сегодня уже не увидишь и про художника ничего не узнаешь. Хотя Мотя особо и не надеялся после утреннего разговора с заведующей. Раз она не знает, то кто тогда вообще знать должен?
Зарубин помчался в музей, сразу как вышел от доктора.