– Лежу, – уселся на край кровати, – теперь сижу.
– У меня подарок, – протянула батончик с нугой и орехами.
– Аппарат заработал? – положил под подушку.
– Да! – радостно ответила я, хоть и купила этот батончик в супермаркете. – Тебя скоро выпишут? – все в палате уставались на меня, и я нервно убрала глаза.
– Не думаю, – посмеивался он.
– Прогуляемся? – отчаянно спросила я, спасаясь от посторонних взглядов.
Тогда Вильгельм протянул свою руку к окну, под которым стояла инвалидная коляска, и пытался схватить её за ручку, чтобы прикатить к своей фигуре. Недолго думая, я совершила ошибку: помогла ему, подтолкнув поближе.
– Я сам! – крикнул своим писклявым голосом он, вскарабкиваясь туда своим тонким туловищем, а затем подтягиваясь на сидение.
Тяжело наблюдать за тем, как люди борются за жизнь, которой ты живёшь. Пока Вильгельм около пары минут перебирал руками, пытаясь повернуть своё туловище на триста шестьдесят градусов, чтобы полноценно усесться на кресло, я с большим сожалением сдерживала себя, чтобы не поднять его, худого, и не усадить на место за долю секунды.
– Мне покатать тебя? – с улыбкой спросила я, как вдруг он сам тронулся с места, используя все свои пальцы, ёрзающие по колёсам.
– Не надо, – ответил он, бодро провернувшись вокруг себя самого, – впервые на коляске я оказался в лет одиннадцать, – выехал в проход, а за ним не поспевала и я.
– Не так быстро! – побежала я вслед за разъезжающей по всей больнице коляской.
Тогда чудо-кресла для людей с особенностями будто не существовало: я представляла, что он тоже на двух ногах, а я, неудавшаяся бегунья, со смехом смотрю в его потный затылок. Все вокруг почему-то боком наблюдали за происходящим, но не с улыбкой на лице, а со стыдом или же с непониманием того, почему мальчик лет пятнадцати укатывается от тринадцатилетней девочки. Что она может ему сделать?
Это был марафон, длившийся до самого лифта, пока я, запыхавшись, не подбежала к самой кнопке, которую нажал бледноватый Вильгельм:
– Ты выиграл, – сказала я с отдышкой, но Вильгельм только сделал маленькую улыбку в пол– лица.
В больнице был специальный лифт для людей с инвалидностью, который, по всей видимости, все игнорировали и ездили на нём как на работу. Приехав и раздвинув свои двери, помещение оказалось полным какими-то мужчинами и женщинами, отнюдь не врачами, что привело меня в ступор. И я думала, какого будет кататься Вильгельму по городу, когда пандус расположен даже не на каждой второй лестнице, когда его чудо-сидение пролезает не в каждый дверной проём, когда люди вокруг смотрят на тебя как на чудака и занимают твоё место, думая, что таких, как ты, единицы.
– Подождём следующего? – безнадёжно спросила я, придерживая ручку колесницы Вильгельма.
– Этот лифт не для вас! – крикнул он своим писклявым голосом, выдвинув свою коляску на метр вперёд, как вдруг все возмущённо стали выбегать из лифта.
– Хам! – рявкнула ему в спину полная женщина с кучерявыми волосами, бегущая с пакетом апельсинов.
Чуть подъезжая к лифту, его дверцы стали закрываться, чуть защемив пальцы моего друга, видимо, привыкшие к подобной боли. Вильгельм не боялся ни осуждений, ни криков в спину, ни полных лифтов, предназначенных для людей с инвалидностью. А я боялась, хоть и была на двух ногах.
– Часто так? – спросила скромно я.
– Часто, – ответил Вильгельм.
Это людское пренебрежение себе подобных, это не изображение равенства и точно не справедливости, это то, что люди как раз привыкли называть «хамством».
Дверцы вновь откинулись в стороны, и я вышла за выехавшим вперёд Вильгельмом. Как только его колесо оказалось чуть дальше линии, разделяющей помещение лифта и холл, он ускорился, подобно Флешу, и разогнался, возродив нашу игру в марафон.
За больницей находился дворик, куда больные люди выходили, чтобы подышать свежим воздухом. Это был нежаркий сентябрь, не радующий нас солнцем, а только сгоняющий тучи, ведь осень капризна и слезлива. Тогда он выехал, скатившись по пандусу вниз, а я всё так же не успевала за ним, бегая, перебирая ноги, чуть не падая. В конце концом, Вильгельм рассмеялся, когда увидел моё покрасневшее лицо, по которому стекали капли пота и тут же сушились на ветру.
– Когда я впервые выкатился сюда, – мы подъехали к одной из лавок, – не мог поверить в то, что я сидел в окружении тех, кого в детстве жалел.
В такие места выходить труднее, чем куда-либо: столько людей, остающихся позитивными при плохом раскладе, на костылях или инвалидных колясках. Большинство улыбалось, разговаривая с близкими, болтая о своих семьях, слушая рассказы о нынешнем. Видимо, вся наша жизненная история может печататься в хорошем ключе вне зависимости от того, сколько у нас ног или рук, сколько глаз или ушей, сколько почек или лёгких. Эти люди улыбались потому, что были уверенны в своей надобности, в любви окружающих и прекрасном пути, построенным из хлипких балок и склеенном слезами радости.
– Но ты же ходил буквально месяц назад, – сказала растерянно я, почёсывая затылок.
– Ходил и могу ходить, – перекинулся с кресла, вскарабкиваясь на другое деревянное сидение.
– Тогда в чём дело?
– С каждым днём моему телу становится тяжелее делать повседневные действия, – помотал ногами, – но я не парализован, а езжу на коляске для того, чтобы матери не было так больно наблюдать за мной, – покашлял.
Вильгельм не называл свою маму «мамой», а останавливался на слове «мать» – разница в паре букв, говорящая об его отношении к родному человеку. Думаю, он стеснялся быть мягким и более того – быть похожим на ребёнка, которым был не так давно.
– И ты не будешь ходить?
– Время покажет.
– А прогнозы?
Я не разбиралась в диагнозах, говорящих о состоянии здоровья, а лишь слушала, кивая головой и судорожно запоминая пару слов, но так и не поняла, чем был болен Вильгельм: что-то очень сложное и жутко некрасивое.
– Сейчас всё стабильно хорошо, – хрипел, – но меня кидают из палаты в палату, – пожал плечами.
– Ты скучаешь?
– По дому? – я кивнула в ответ. – Каждую ночь, – посмотрел в пасмурное небо, – когда ложусь на эту больничную койку, закрываю глаза, набираю полные лёгкие воздуха и представляю, что я у себя в комнате, – посмотрел на меня. – Последний раз был дома год назад – и он всё такой же, даже моя кровать такая же не застеленная, как тогда, когда я проснулся в судорогах ночью и меня увезли.
Вильгельм стал рассказывать мне о своём беззаботном детстве, когда и не подозревал, что с ним что-то не так. «Ты будто бегал первые десять лет с сочком и, сам того не замечая, собирал в него все болезни вместо бабочек», – рассказывал он.
– Сколько ты уже так метаешься?
– Впервые меня увезли в больницу в лет одиннадцать, – задумался, – сейчас мне пятнадцать, – зажмурил глаза, – итого в сумме около пяти лет без полноценной школы, без прошлых друзей и повседневных игр, – Вильгельм был из тех, кого я презирала в школе: те самые дети, бегающие с мячом перед девочками и задирающие всех вокруг. – Сердце останавливается, когда видишь подростков на улицах, пока ты еле-еле ходишь, – стал перелезать на кресло. – Я замёрз, – руки покрылись мурашками.
– О чём ты тогда мечтал? – встала я, придерживая коляску.
Оказалось, что страшно не родиться инвалидом, а стать им, когда ты перепробовал все виды спорта, посетил пару стран, замечтался и даже немного влюблялся.
– Повторить чей-то успех, – посмеялся, прикрыв глаза и опустив голову, – стать великим баскетболистом, перекидывающим мяч из одного конца поля в другой одним движением, – Вильгельм резко стартанул, чуть обрызгав меня водой из осенних луж и раскидывая желтеющие листья.
Его мах руки означал зов на новый марафон по всему дворику, что было ужасной идеей: стоило Вильгельму отпустить одно колесу, как вдруг на повороте он звонко упал, промочив насквозь брюки. Часть меня кричала о том, что не стоило позволять ему самому выезжать вперёд, а, придерживая ручку колесницы, везти его самой в палату. Когда штаны Вильгельма наполнились лужей, а его глаза – слезами, а я добежала к его тонущему телу, в больничных дверях показалась знакомая фигура, увеличивающаяся в размере – его мама.