Настроение было приподнятое. Он вспоминал родной Малоярославец – при прокладке газопровода там обнаружили останки французов войны 1812 года. Находка врезалась в память, трассу вели недалеко от их дома, построенного после Победы дедом старым русским способом – соседской толокой, навалом, за один день. А вечером для всех «печёнки» – целого борова под самогон уплетали. Мать с отцом до сих пор хлопочут на грядках, хотя благодаря сыну не знают нужды. Там, в детстве, всё в порядке. В студенчестве тоже не изнемогал, голодную слюну не глотал, ездил подхарчиться домой, изредка, в стипендию, даже гурманил в «Макдоналдсе». Непоротому поколению бездны, как иногда называли встававших на крыло в девяностые, задумываться о большой жизни, о стране было недосуг – всё впереди! Взросление попало в резонанс с другими временами. Новые друзья, первые влюблённости. Группа – все провинциалы, ни одного прыщавого недоумка! – и сейчас сбегается гуртом каждые пять лет, никого не потеряли, только один махнул за кордон. Первые шаги в бизнесе не обидели, жаловаться не на что. Но почему на сердце неясная тревога, почему томит душная затхлость? Когда они явились? Он вспоминал: не сразу, не в одночасье, зато стали всегдашними спутницами, обостряясь по ходу жизни. И наконец пришло понимание, что тревога нарастала вместе с углублённым восприятием политики.
И сумасшедшая радость от встречи с Верой, она тоже косвенно связана с сосущей тревогой: двум любящим, единодушным сердцам легче противиться завтрашним нескладухам русской жизни, которые бередят душу.
Сразу после возвращения из Сочи Виктор узнал у Простова её телефон и позвонил, без всяких стеснений предложив пообедать в каком-нибудь ресторанчике. К его удивлению и радости, Вера, не жеманная, не по одной половице ходит, ответила просто:
– С удовольствием.
Они долго сидели в любезном Донцову «Воронеже», а затем ещё дольше прогулочным шагом меряли из конца в конец Гоголевский бульвар, каждый раз останавливаясь на несколько минут около плывущего в лодке Шолохова. Расставаться не хотелось. В какой-то миг у Виктора мелькнула мысль пригласить Веру к себе домой, тем более, влечение взаимно. Она восхищала его красотой, женственностью, наконец, привлекательными формами, а ещё природной нравственной силой, наполнявшей её суждения. К сорока годам, изучив не только представительский фасад бизнес-среды, но и невидимые миру её корпоративные, порой неопрятные задворки, Донцов не надеялся встретить чаемый идеал женской чистоты. На кого падал взгляд, давно замужем, растили детей. А кто пытался устроить личную жизнь, правдами-неправдами пробиваясь на солидные тусовки, все они, или большинство из них, по какой-то нелепой, дурацкой ошибке полагали, будто мужское внимание помимо «боевой раскраски» и ботокса привлекают разговоры о «половой правде», эротических конфузах или свойствах фаллоимитаторов различного типа, о рецептах постельной неутомимости, нудистских пляжах и прочих завозных вербальных стимуляторах. Донцов вспомнил «Сладкую жизнь» и обрадовался: уж он-то не повторит ошибку Мастрояни, не пройдёт мимо этой редкой чистоты, олицетворяющей первооснову русской жизни.
Попытка похлопотать вокруг «женского вопроса», мужской нахрап претили ему. Им не восемнадцать, сошлись два взрослых человека, каждый из которых много лет мечтал о такой встрече. Интимная близость в эти счастливые минуты ушла на второй план, они распахнули души навстречу друг другу, неодолимая тяга вылилась в страстное желание, отринув внутренних цензоров, высказаться до дна. Нет, глубже – доверчиво раскрыть духовное подполье, где каждый хранит самое сокровенное. Наконец-то, впервые в жизни! Эти восторги были посильнее чарой ночи любви.
В равной степени их потрясала, вдохновляла поразительная схожесть глубинных дум, общие духовные беспокойства роднили не меньше, чем гендерные чувства, возникшие сразу, ещё на домашнем юбилее и окрепшие сегодня. Впрочем, бери выше!
Взаимное доверие оказалось полным, достижимым разве что в мечтаниях. Вот же она, эта слитность пониманий и суждений. Становилось ясно: в необъятном мире встретились две сродные половинки, готовые к сильной, жаркой любви.
В завтрашнем дне не было сомнений. И эта уверенность в обретении друг друга заглушала эротический энтузиазм; они торопились выговориться сполна, предъявить священные права своей личности. Со стороны это могло показаться странным, но на самом деле через их бесконечный диалог проявлялся родовой признак цельных натур. Ибо не лёгкий трёп о мелочах жизни и её памятных эпизодах, о далёком детстве составлял основу взаимного притяжения. Они с радостью, без рисовки и боязни говорили о своих убеждениях и моральных ценностях. Вербальную форму принимали такие глубокие переживания, какими люди их возраста предпочитают не делиться с посторонними. Но в эти минуты, нет, уже часы счастливого взаимопроникновения душ наружу вырывалось самое сокровенное, то, в чём явственно звучало понимание порядочности, отношение к истории, к судьбам России.
Видимо, для настройки разговора на свой лад Вера сразу взяла верхнее до, озаботясь нынешним несоответствием, даже противостоянием свободы воззрений и свободы самой жизни. Донцов, с закрытыми глазами сидя в кресле «сапсана», невольно улыбнулся, вспомнил один из её монологов.
– Есть советский анекдот, пыльная старина от мамы. Американец говорит русскому: я могу перед Белым домом крикнуть, что Буш дурак, и мне ничего не будет. А ты? Русский отвечает: да раз плюнуть! Крикну на Красной площади, что Буш дурак, и мне тоже ничего не будет.
Виктор улыбнулся:
– Это времена, когда о мастерстве футболистов судили по длине их трусов. С бородой анекдотец.
Но оказалось, то лишь присказка.
– А что у нас теперь? – продолжила Вера. – На Болотную с такими лозунгами вылезли, что жуть брала. Демократия! А попробуй-ка пожури своего начальника на заводе, в нашем институте, где угодно. Премии лишат, это само собой, так ведь выгонят, выжмут, и нигде правды не найдёшь. Если обобщить, – что получили? Кричать можно любую мантру, от Гегеля до Гоголя, цензурщиков нет, швондеровичи напропалую стряпают. Управляемая фронда! Даже идеолог у неё в Кремле выискался. Как судачила княгиня Бетси из «Анны Карениной», о нём незачем упоминать и так все знают. А жизнь-то в ежовых рукавицах людей держит, не вякни. На низах народ пуще прежнего боится лишнее слово сказать. Чуть что – уволят. А жаловаться – только президенту. С кнутами, с людодёрством теперь полный порядок.
Вера увлеклась, разговор шёл под напором чувств, разбросанный, и она задела смежную тему:
– Я вам, Виктор, больше скажу. – Они всё ещё были на «вы». – Про Эстонию, например. Там сперва переписали историю – свобода! ликуй! – а затем принялись переписывать собственность: реституцию затеяли, возвращение имущества прежним владельцам. Вот как на деле стыкуются сейчас свобода слова и свобода жизни. Это Эстония. А наше-то вороньё и вовсе со своим карком. Потом скажу. – Глянула на него. – Не боюсь, времени мало. Почему-то я вам могу сказать всё, о чём с другими рот не открою, со мной такое впервые. А вот ещё пример, который душу бередит: про тридцать миллионов Фирсов.
– Каких Фирсов?
– Да как же! Чеховских! После развала Союза тридцать миллионов русских людей, словно лишние, ненужные Фирсы, брошены за границей на произвол судьбы.
Позади осталось Бологое, а Донцов продолжал с радостным чувством думать о Вере. Малоярославецкая музыкальная школа, которую он самовольно бросил, одарила его забавной привычкой: к людям он стал «приклеивать» слова известных песен. Отец, служивший срочную в погранвойсках, отзывался в сознании строчкой «На границе тучи ходят хмуро». Мама, по-крестьянски встававшая ни свет ни заря, почему-то «аукалась» словами «На заре ты меня не буди». Школьный физрук, крикун, умевший гаркнуть, ассоциировался с классическим «Эй, ухнем!». Замдекана, по совместительству лидера институтских туристов, Виктор наградил словами «По долинам и по взгорьям». Эти песенные «лейблы», исключительно для внутреннего потребления, возникали сами собой, без малейших усилий. Зная за собой эту странность, он иногда пытался песенным словом пометить тех, кто был ему неприятен. Но тут дело шло натужно, приходилось мудрствовать – чаще всего попусту, а если и являлось что путное, всё равно не приживалось в памяти.