А он ничего не помнил, так и сидел день-деньской в своей дорогой шубе и смотрел на кафель. Лишь иногда вставал, чтобы разогнать кровь по стареющим жилам. Вот только сегодня он высказался насчёт выпивки, и я этому был рад, даже при отсутствии реальных надежд.
– Может быть, поедем к кому-нибудь, Яцек? – спросил я. – В конце концов…
– Отпадает, – сказал он и встал.
Я посмотрел на него снизу, увидел, какой он большой и почти великий, и понял – действительно, ездить к кому-нибудь ему не пристало. Да я и сам не любитель таких занятий. Тяготы жизни ещё не сломали мою индивидуальность. Сам я могу угостить, когда при деньгах, никогда не скуплюсь, но ездить к кому-нибудь и сшибать куски – экскьюз ми!
А Яцек что-то заходил-заходил, задвигался и вдруг нырнул в каменные свои джунгли, в пещеру, в дикий этот храм, замелькала по обширной студии его каракулевая шапка.
Он появился, таща в руках, как охапку дров, три небольшие фигуры – по полметра примерно длиной.
– Вот, – сказал он, – давай продадим эти вещи.
И поставил одну из фигур на пол. Это была небольшая женщина, сидящая по-турецки, шея длинная-длинная, маленький бюст, а ножищи очень толстые, непропорционально развитые ноги.
– Ранний период, – сказал Яцек и покашлял в кулак.
Может быть, раньше это была сравнительно приличная скульптура, но, пройдя через разные яцековские периоды, она стала тёмной, пятнистой и в трещинах.
Яцек очень волновался. Он ходил вокруг фигуры и вздыхал.
– Да-а, – сказал я. – Продашь её, как же.
– Знаешь, – шепнул мне Яцек в волнении, – это шикарная вещь.
– Так она же вся в трещинах.
– Миша, что ты говоришь? Ведь это же от холода. В тепле она согреется и трещин не будет.
– А почему шея такая длинная?
– Ну, знаешь, – взревел он. – Уж от тебя я этого не ожидал!
– Тише, Яцек, дорогой, – сказал я. – Не кричи на меня. Я, может, больше тебя заинтересован, чтоб продать, но трещины…
– Я их сейчас замажу! – закричал он и вмиг замазал эти трещины.
Ладно, мы пошли. Завернули эти фигурки в старые номера «Советской культуры» и направились на улицу.
Мы направились во Фрунзенский район, как в наиболее культурный район столицы. Густота интеллигенции в этом районе необычайна. Говорят, что на его территории проживает до двухсот тысяч одних доцентов.
В общем, так: по лунным тихим переулкам, минуя шумные магистрали, по проходным дворам, известным мне с детства, а также по работе в кино, под взглядами тёплых окон интеллигентских жилищ, торопливыми шагами мимо милиции, фу…
Как-то так получилось, что в ваянии до того времени я ещё не разобрался. В музыке я понимал кое-что, умел отличить адажио от скерцо, в живописи – масло от гуаши, а в скульптуре для меня что глина, что алебастр – всё было одно. Только знал я, что Яцек – великий человек.
– Произведение выдающегося скульптора, реэмигранта из Западной Боливии. Использованы мотивы местных перуанских инков, – сказал я отставному интенданту, каптенармусу, крысолову, Букашкину-Таракашкину, ехидному старичку. – Импорт, – сказал я ему. – Не желаете? За пятёрку отдам.
Таракан Тараканович поставил женщину с замазанными трещинами на коврик в своей прихожей, поползал вокруг и сказал:
– Похоже на раннего Войцеховского.
– Яцек! – закричал я, выбежал на лестницу, стащил вниз своего друга и показал ему в открытую дверь на ползающего старичка.
– Куда ты меня привёл, Миша, – слабо пролепетал Яцек, – это же академик Никаноров.
Да, попали мы на академика, как раз по изобразительному искусству. И вот академик Никаноров накидывает пальтишко и требует его в студию свезти.
В студии Яцек стал ворочать своих каменных ребят, а я ему помогал, а академик Никаноров сидел на помосте в кресле, как король Лир.
– Давно я к вам собирался, – говорил он, – давно. Очень давно. Ох, давно. Давным-давно.
Он восхищённо подмигивал мне и тайком любовно кивал на Яцека, а у меня сердце прямо кипело от гордости.
– Это всё старые вещи, – сказал Яцек и снял с головы каракуль. – Я уже год не работаю.
– Почему же вы не работаете? – спросил академик Никаноров.
– А вот не хочу и не работаю, – ответил Яцек, положил локоть на голову одному своему мужику и стал смотреть в потолок.
Академик Никаноров восхищённо затряс головой, подмигивая мне.
– А самодисциплина, Войцеховский, а? – строго вдруг сказал он.
– Мало ли что, – сказал Яцек. – Не хочу – не работаю, захочу – заработаю. Хоть завтра.
– Какая луна нынче синяя, – сказал академик Никаноров, глянув в окно.
2
Так. Жизнь стала налаживаться. Топливо. Пища. Академик Никаноров с товарищами закупил у нас ряд работ. Работать Яцек ещё пока не начал. Но всё же пальцами стал чаще шевелить, видимо, обдумывая какой-то замысел. А я по хозяйству хлопотал: ну там стирка, мелкий ремонт одежды, приготовление пищи, уборка, то-сё, дел хватало.
Вдруг однажды он встряхнулся, ножищами затопал и сказал:
– Пойдём, Миша, до ресторации. Мы с тобой деятели искусств и обязаны вечера в застольной беседе проводить. Освежи, – говорит, – мне костюмчик.
Глазам своим не верю – Яцек снимает шубу, пиджак, брюки и начинает делать гимнастику.
Тут я развил бешеную деятельность. Быстро утюгом освежил наши костюмы, галстуки, подштопал носки. Вырядились мы и отправились в Общество деятелей искусств – ОДИ.
Ресторан этот очень шикарный: в нём красный цвет соседствует с чёрным, но главенствует голубой, в нём бамбуковые нити трещат, как в тропиках, а глаз успокаивает присутствие скромных берёз, в нём вам поднесут по-свойски, как в семье, и стряхнут мусор со стола, и никто не гаркнет – сходи домой, переоденься!
В некоторой степени теснота локтей за длинным столом, делёж нехитрой закуски, жюльен там или филе по-суворовски, мерное течение диалогов и веские репризы, круговая чаша и шевеление под столом знакомых добрых ног – всё это в некоторой степени нужно для нервов. А то бывает, что к вечеру нервы шалят, и начинаешь что-то считать, то ли годы, то ли обиды…
Мне тридцать пять лет, а по виду и сороковку можно дать. Друзья, которых давно не видел, говорят: «Мишу Корзинкина прямо не узнать. Жуткий какой-то стал». Всё это так, но я часто, знаете ли, ловлю себя на каких-то странностях. К примеру, собираются за столом люди моего возраста, а то и гораздо моложе мужчины, и говорят о знакомых и понятных мне вещах, и вдруг я ловлю себя на том, что чувствую себя среди них как ребёнок, что все они знают то, чего не знаю я. Лишь одна мысль утешает: а вдруг и каждый из них чувствует себя ребёнком в обществе и только лишь притворяется так же, как я притворяюсь? Может быть, каждый только пыжится в расчёте, чтобы его не сбили с копыт?
В ресторане первым делом мы увидели Игорька Баркова, и к нему мы с Яцеком и подсели.
– Как дела? – спросил Игорёк, крутясь на стуле, сверкая глазами то вправо, то влево.
– А тебя можно поздравить? – спросил я его.
На прошлой неделе Игорёк (он режиссёр) получил в Сан-Франциско премию «Золотые ворота» и прилетел домой уже лауреатом.
– Да, – сказал Игорёк. – Спасибо, Яцек, – сказал он. – Ты мне пятёрку не займёшь? Батюшки! – закричал он. – Ирка появилась!
Сквозь щёлканье бамбука под кривыми зеркалами и декоративными глыбами прошла Ирина Иванова, наша мировая звезда, высокая прекрасная девица, вся на винте. Шла она без лишних слов, лишь юбка колыхалась на бёдрах, привет, привет, да и только.
Увидев Баркова, она присела к нам, и Игорёк нас познакомил.
Год был на исходе. Выходит, значит, так: от снежных колких буранов к весенней размазне, а потом к шелестящей велосипедной команде на просохшей мостовой, от духоты наёмной нашей дачи и от трясины пруда, от Сонечкиных осенних страстей к позднему моему изгнанию, от бед и унижений к знакомству с Ириной Ивановой?
– Я хочу вас ваять, – сказал Яцек Ирине.
– Валяйте, – сказала Ирина и повернулась ко мне: – А вы тот самый Корзинкин?