Поздно сейчас.
Вот они — ответы, вот она — свобода. Он ему, мальчишке соломенному, жизнью обязан. Неказистой, пыльной, старой, бесполезной. Он, мальчишка, его из тлена вытащил, руку протянул, когда и не заслужилось совсем, все укусы клыкастые стерпел. Выходил, выхолил, теплом заветным поделился, солнца кусочек в грудь запрятал, душу — крупинку за крупинкой — сплёл и вином одуванчиковым вдохнул.
Спас.
Потом — ещё раз. И ещё, ещё, ещё…
В тот последний раз сам чуть не погиб. Кричал своё горькое, до костей разбивающее, страшное: «спасу, дай мне руку, не смей, держись». Вот кто действительно «без сожалений»: взаправду, всем собой, до кончиков ногтей и рыдающих обгоревших ресниц.
Стоили ли все карты и чёрно-белые касатки, острова и холодные звёзды — вот этой заветной, по дурости упущенной тропинки? Ведь он не думал, не представлял, не предполагал даже, что и другая тропинка есть. Иссохшаяся, тернистая, тщательно запрятанная — но есть. А за ней опять ещё, и ещё, и ещё…
Говорят — дети видят больше, дети видят глубже. А он не увидел. В упор не увидел. Никто же не объяснил, никто же не показал.
Не той, совсем не той дорожкой он пошёл. Хотя…
Может быть, и той, да короткой слишком, порубленной, прямой.
Потому что не дело это — юнцам, двадцать зим повидавшим, умирать.
Гордо умирать, «без сожалений».
А потом…
Потом — жалеть. Потом — вспоминать. Потом — думать.
Да только…
Поздно.
Снова и снова — поздно.
— Никуда мы без любви, мой сын… Никуда.
Эйс упирается лбом в мокрую солёную стойку, размазывает по древесине янтарное пятнышко — ещё одну свою веснушку, хоть и на сей раз жидкую.
А вообще — их много сейчас, веснушек этих. Капельками талыми по щекам, по губам, по подбородку. И в губы впиться зубами, и шляпой от них от стыда закрыться, и пальцами в кулаках сжать, чтобы костяшки проступили, повылазили все, побелели…
Да только всё равно не по-настоящему, всё равно.
Эйс стыдится, злится, давится и плачет. Маленьким не плакал, честно не плакал же, а вырос, добрался до прощальных отпущенных зим и стал… как Луффи стал, но наоборот, у него отныне всё наоборот.
Ещё Эйс знает, что рядом — всё-таки батя-Белоус. Молодой, иной, далёкий — знает. Допьёт своё вино, улыбнётся, потреплет по макушке и уйдёт — это он знает тоже. Туда уйдёт, к заждавшимся берегам, к непостижимым и недостижимым гаваням-заводям, к любви своей, к сыновьям погибшим…
А Эйсу за ним нельзя.
Потому что у него, юнца надутого, другая любовь — не обманешь их, небеса, не обманешь. Не пустят, не позволят, скажут: жди.
И Эйс будет ждать.
Ждать ещё долгие-долгие годы-десятки: совсем один, со шляпой-ковбойкой, пустой кружкой и «без сожалений».
Будет ждать.
А там, когда резиновый золотой мальчишка покорит, наконец, свои крутые моря-океаны…
Там, быть может, окажется, что у Луффи — тоже другая любовь. Не пиратская, не товарищи по душе и парусу даже, а вот эта — бестолковая, вздорная, жизнью упущенной обязанная.
Брат, дурак набитый, горсть ярких веснушек и чуточку более искреннее уже:
«Без сожалений».
========== Инсомния ==========
— Эйс! Эйс, пожалуйста, проснись! Эйс!
Старший Ди сонно хмурится, недовольно ругается и ворчит сквозь ускользающую дрёму, но глаза всё-таки открывает, растерянно глядя на дёргающего его за руку Луффи. Мелкого ощутимо трясёт, в радужках — стеклом застывший распахнутый ужас, по щекам — дорожки размазанных мрачных слёз.
— В чём дело, Лу? — сон отпускает мгновенно, освобождая место вихрем врывающейся в сердце тревоге.
Мальчонка же поджимает губы, смотрит на брата большими-большими несчастными глазами, а потом вдруг подбирается весь и бросается на старшего, тёплым упругим комком прижимаясь к часто-часто колотящейся нагой груди.
— Эйс… Эйс… мне сон плохой приснился… Т-там… там… во сне этом… ты от меня… там я… там ты…
Вот оно что…
Портгас облегчённо выдыхает, крепко обнимает глупого братишку за плечи и спину, зарывается пальцами в мягкие пряди на затылке и аккуратно их перебирает, вычёсывая подушечками шероховатую кожу.
— Там… я тебя… не смог спасти… И… и… ты от меня… из-за этого… навсегда от меня… — ещё чуть-чуть — и Луффи, кажется, зайдётся в самом настоящем приступе колотящейся в окна истерики, поэтому Эйс приподнимает его мордашку за подбородок и со всей серьёзностью, на которую только способен, смотрит в огромные глазищи с расширившимися лунами зрачков.
— Это просто сон, Луффи, и он уже закончился, верно? Вот он я, я перед тобой, и чего же тогда бояться?
— Н-но… но… да… закончился… навер… ное, но…
— Мелкий же ты дурёныш… — Портгас зажимает рот мальчонки ладонью, смотрит на того внимательно, стараясь напустить самый внушительный вид всезнающего и непоколебимого старшего брата, легонько щёлкает мелкого по лбу и, помедлив, целует его в нос. — Глупости же какие тебе снятся, ты только подумай, а… Спасать он меня удумал… Это я тебя спасать стану, если понадобится, понял? И пожизненно, очевидно, буду этим заниматься, потому что башка твоя резиновая никогда не поумнеет. Так что никуда я не денусь. Ясно?
В распахнутых наивных глазах всё ещё кружится сорванной листвой пахучая осенняя неуверенность, но мальчишка тем не менее заметно утихает, кивает с осторожностью, и снова льнёт к брату, зарываясь тому носом в убаюкивающее родными запахами знакомое плечо.
Портгас успокоенно приопускает слипающиеся веки, бережно укладывает Луффи в успевшую остыть постель и, неуклюже ворочаясь, кое-как устраивается рядом, не разжимая ненавязчиво поглаживающих по костлявой спине объятий: как вот тут отпустишь, когда цепкие резиновые пальцы намертво впились в загривок, а ноги нахально оплели поддавшиеся бёдра?
— Спи, глупый маленький брат. Спи крепко и не волнуйся ни о чём. Всё будет хорошо. Всё со мной обязательно будет хорошо…
Луффи что-то несвязно бормочет, улыбается уголками припухлых отогретых губ, когда старший с редкой неприкрытой нежностью целует его в лоб, и почти тут же проваливается в поджидающий под смятой белой подушкой обратный сон.
— Не веришь?
Луффи вкладывает все силы, чтобы слабо мотнуть головой, против воли делает шаг назад и молча смотрит на брата.
Брата, который ещё совсем недавно умирал у него на руках, безумным наваждением нашёптывал на ухо чужие пугающие слова, улыбался россыпью веснушек с погибающего небесного светила…
А сейчас этот брат стоит перед ним, улыбается и не улыбается одновременно и смотрит-смотрит-смотрит так, что хочется поверить, броситься к нему навстречу, напрыгнуть, крепко-крепко обнять, задать тысячу вопросов или… или просто сказать, как он счастлив, как счастлив, как…
Только ноги почему-то отказываются ступать вперёд, колени предательски дрожат, в груди разливается вязкая колючая стужа.
— Э… Эйс…? — губы — они не слушаются, язык заплетается, будто порванный или пьяный, голос царапает притихающее горло, а брат просто кивает, опускается на корточки, неторопливо кладёт на землю яркую рыжую шляпу и протягивает Луффи сильную загорелую руку.
— Иди сюда, мелкий, — улыбка на чуточку медном лице становится уже почти прежней, когда вдруг отчего-то меняется, окрашивается в дымчато-просящие нотки, а с губ слетает такое тихое и такое непривычное: — Пожалуйста. Я так соскучился по тебе. Подойди ко мне хотя бы на немного…
— Эй-су… — его, кажется, трясёт, и сердце бешено стучится в висках, и кровь хрустит снежными кристалликами в жилах.
Первый шаг получается неустойчивым, шатким, таким, от которого весь зыбкий мир опасно накреняется, зато второй — уже чуточку решительнее, третий — заметно быстрее, а на четвёртом Луффи срывается на откровенный подпаленный бег.
Спотыкается, кусает краснящиеся губы, изо всех сил старается сдержать рвущееся наружу кричащее безумие, но не справляется, выдаёт самое себя, так глупо и так постыдно терпит смешное — не-не-не! — детское поражение, и когда руки Портгаса мягко, но крепко оплетаются вокруг его талии, когда они оба заваливаются на землю, когда снизу вверх на него смотрят тёплые родные глаза из талого-талого серого неба — Луффи почему-то кричит.