Луффи хмурится, мнётся, поджимает губы, часто-часто хлопает ресницами, будто летний ветрище — лепестками горной ромашки: старается не разреветься, не иначе, и от этого зрелища что-то внутри Эйса щёлкает, смягчается, виновато забивается в тёмный угол, поджимает хвост. Отпускает, заставляет наклониться к глупому братишке, потрепать того по лохматой макушке да загривку и небрежным движением привлечь худющую тушку к себе, утыкая носом и губами чуть ниже ключиц.
— Ладно… Бес с тобой. Сдаюсь я. Сдаюсь. Давай сыграем в последний раз. Что там у меня за слово?
Пальцы старшего аккуратно зарываются в спутанные и немножко липкие смоляные прядки, гладят, перебирают, успокаивают, почёсывают тёплую розовую кожицу.
— «Не»… «нет»… — Луффи шумно шмыгает успевшим намокнуть носом и настороженно поднимает на старшего большие наивные глаза, сдерживаясь уже на совсем-совсем последней грани, но…
Не расплакался на этот раз, болванище резиновое, умницей становишься, — не без гордости думает Портгас, улыбаясь одними уголками губ: снова так, чтобы мелкий и не заметил, и не понял, если вдруг всё-таки.
— «Нет» — это ты мне слово такое дал? — уточняет старшенький, ловит короткий кивок, обречённо вздыхает… И сам не знает — честно-честно не знает, — зачем говорит то, что говорит: — «Нет» — это нет. Плохое это слово. Страшное. Но никуда от него не денешься, куда да как ни беги. Вот был ещё вчера человек, жил себе, ходил где-то, ел что-то, а потом лёг спать — и больше уже не проснулся. Вот его и «нет».
Луффи в его руках неестественно напряжённый, неподвижный, смолкший. Опустившаяся на плечи да макушку тишина — противная и горькая, давит почище дождя или разведённого от мертвецкого костра смога. Комок в горле — и того горше, даже глотать-дышать толком не даёт; он ведь с самого начала говорил, что это — неправильная да дурацкая игра.
— И… и что, его… его совсем больше нет? Дядьки, который спать лёг? Нигде? Никогда…? Даже если он очень-очень захочет снова, ну… быть…?
— Совсем нет, — с лёгким ощущением вины кивает Эйс, старательно разглядывая сеть из теневых паутинок на противоположной стенке, точно над макушкой Луффи, на которого смотреть — никак и при всём желании не. — Даже если очень-очень захочет. Если помер — то уже всё. Навсегда, значит. Никто его назад не вернёт.
— Знаешь…
— Что?
— Это не очень хорошая игра, Эйсу…
Портгас просто молча кивает — он-то как раз таки знает, да.
Память у Луффи короткая, на зависть любой — золотой там, серебряной, какие они ещё бывают… — рыбине, поэтому вскоре об игре в «слова» он напрочь забывает, переключая щедрое растущее внимание на предложенные карты, шашки наоборот, перевёрнутый цирк, в котором они просто гоняются друг за другом по клеткам, давно прекратив стремиться к какому-то там глупому финишу, великую битву деревянными солдатами против таких же деревянных динозавров.
Луффи забывает, да, но поздно вечером, после того как Дадан заходит разогнать их по постелям, для пущего доброго сна присказывая сказку про пожирающего непослушную мелюзгу тыквоголового Пугача — младший, покопавшись в собственных подушках-простынях, нахально заползает под одеяло к Эйсу, туго обвивая того чуть-чуть трясущимися резиновыми конечностями.
— Ты чего это? — сонно позёвывая, спрашивает старший, хотя, надо признаться, делает это только для солидарности — заранее ведь знал, что так оно и будет.
— А просто так. Чтобы ты обязательно проснулся, братик. Иначе… иначе же я тоже не проснусь, понимаешь? А мне это очень страшно — ну, не проснуться то есть. Не хочу так. И чтобы с тобой так не хочу. Наверное, ещё даже больше, чем со мной…
Портгас не знает, в чём маленький резиновый человечек углядел здесь логику, смысл и вообще связь, но спорить на этот раз — не спорит. Даже близко, ежели что, не собирается.
Великодушно позволяет мелкому обнять себя покрепче, стиснуть так, чтобы капельку задохнуться, устроить чернявую голову у себя же на груди — говорит, что всё будет хорошо, пока он слышит, как там у Эйса что-то внутри гремит-бежит-стучится, — и даже сам невзначай приобнимает мальчонку за узкие плечи, повыше да потеплее натягивая одно на двоих одеяло.
В конце концов, раз уж Луффи решил, что вот таким чудесатым образом они и уснут, и целыми да невредимыми проснутся — значит, так тому обязательно и быть.
А нет…
Так вдвоём взять и перестать случаться — тоже не так, пожалуй, и страшно.
Потому что…
Вдвоём же, ну.
========== Шизофрения ==========
«Зачем оно тебе нужно?» — спрашивает — змеится так, будто питон какой-нибудь или боа хитрый, белый, пятнистый — голос в голове у зацелованного солнечными ожогами мальчишки, который совсем-уже-почти-настоящий-пират.
Эйс знает, что слышать голоса, у которых нет ни головы, ни туловища, ни вообще того, через что бы им говорить — это всё, приехали. Разговаривать с ними — извините, но путь перекрыт, во-от тот вон дяденька в малиновой шапочке не намерен просыпаться до следующей эры мохнатых слонов и птицеголовых динозавров.
Ши-зо-фре-ни-я — вон какое заумное слово помнит, по слогам лелеет скорый покоритель морей, будущее взрывное солнце всея Гранд Лайн, яркий дикий светлячок да бездумно мирный, улыбчивый, о себе будущем пока даже и не подозревающий, тёплый наладонный фонарик.
— Затем, — голос — не голос, а ответить, раз спрашивает, нужно. Не зря ж его добрая Макино столько лет вежливости учить пыталась. Вот и доучилась, на славу постаралась, теперь — пожинайте результаты. Будьте здоровы, как говорится. А то, наивные, чудовищ окаянных, ублюдков Роджеровых они за людей, видите ли, принять захотели. Грамоте да манерам научить…
Ха! Да и только.
«Он ведь дурак дураком», — шипит змей, вверх и вниз по крови-жилам бегает, ползает, забирается в уши ледяным хвостом. От прикосновений его — по коже гусиные лапки; солнце шпарит так, что пот градинами течёт, а Эйсу вот вдруг холодно, Эйс ёжится, зяблится, опять и опять мурашится.
— Вот уж нашёл, чем удивить… И без тебя, тварь такая, знаю.
«Заноза в заднице, как ты сам говоришь».
— И это тоже знаю, раз говорю. Непонятно, что ли? Кончай уже за мной повторять, ты.
Голос тужится, забредает туда, где сокровенное из сокровенного, надкусывает двумя острыми клыками тонкую плоть, пускает кизиловый сок, скукоживается до размеров мелкого пресноводного червя, вьёт себе гнездо, жрёт. Так жрёт, что ногтями бы виски выцарапать да выгнать вон, а не получится, не выцарапается, не выгонится, потому что змей этот проклятущий — не кто-то, а тоже вот Эйс; такой, каким был когда-то, который в прошлом, который любовью этой глупой, Луффиной, вытеснился, ногами затоптался, ненужным стал, но почему-то до конца не затерялся, не похоронился, не ушёл.
«Слабак плаксивый, клоун бездарный, бестолковый и приставучий проглот. Толку-то с него что? Бегает за тобой по следам, будто щенок какой-нибудь, и жить не даёт, вот и всего с него проку. Больно оно такое тебе надо? Себе ответь, не мне. Я-то и так все ответы знаю. Только смотри, не лукавь. Побудь хотя бы раз честным».
— Раз я всё ещё с ним — значит, надо. Так что хватит. Заткнись. Отвали от меня. Убирайся обратно туда, откуда ты там приполз, червяк поганый.
Голос, ощутимо прикусывающий передними резцами ядовитый язык, на время и впрямь затихает — собирается с силами да новыми скользкими мыслями, чтобы нанести следующий удар, — а продирающегося сквозь зелёно-бурый бурелом Эйса, злостно отмахивающегося от лезущего в лицо назойливого комарья, бьёт по щеке гибкая колючая ветка, рассекая кожу длинным да мокрым алым росчерком, этаким сувенирным клеймом на долгую-вечную память из тех, когда уже годы пройдут, а он всё равно порой станет потирать слизнутое календарями местечко и, что-то там пропуская сквозь сжимающиеся в кулак пальцы, прятать то под надёжно улёгшимися сверху рябыми пятнышками.
«Однажды он тебя вниз за собой утянет. Тебя утянет, но сам, не сомневайся, выплывет, заберёт всё, что твоё по праву, а ты… Ты останешься тонуть. И гнить. Глубоко-глубоко на тёмном морском дне. Из-за него никто никогда о тебе не вспомнит», — с этим чёртова дрянь — бинго-бинго-бинго, лотерейный куш сорван, запущены в небо сияющие сиреневые фонарики, отгремел пущенный с палубы салют — попадает так ловко, что Эйс непроизвольно спотыкается, запинается, едва не пропахивает носом землю. Содрогается стиснутыми в камни ладонями, сереет и тихо-тихо рычит, клянёт, ругается. Хмуро, мрачно, вызлобленно, тоже вот сплошь ши-зо-фре-нич-но щерится, бесится и выплёвывает глухое, хромое, немножко поверженное, с щепоткой страха и смолотой в настойку травы: