Правда, ещё маленькому Ди хочется проскользнуть в прихожую, натянуть старые расклеивающиеся сандалии, водрузить на макушку любимую соломенную шляпу, взять верный сачок и убежать в поля: туда, где краснеют нежными головками хрупкие сонные маки, где змеится по земле тонкой лозой фиолетовый вьюн, где сверкают в лунном свете дремлющие в ручье галечные камушки, где бродит волшебная хвостатая птица, задевая павлиньим гребнем самые высокие из мигающих звёзд; вон ведь как они шатаются, вон как звенят, срываясь с насиженных мест белыми крапинками вспыхивающих и угасающих радуг!
Только Луффи знает, что выходить нельзя.
Оно, колдовское, не любит, когда ему пытаются помешать и смотрят слишком долго, близко, пристально, без преград.
Маки сомкнут напудренные бутоны, остановится прозрачный текучий ручей, превращаясь в мутную сточную канавку. Отцветут диколесные чудо-травы, прямо на глазах оборачиваясь залитыми асфальтом изнурёнными проседь-степями. Перестанет шуметь зелёный вомглистый лес, исчезнув в жёлтых глазищах зевающих соседских домов, и даже птица, волшебная ночная птица, пахнущая горькой клюквой и кислой бузиной, рыжебокой пчелиной рябиной и подоспевшими беличьими орехами, растворится в грязных лужах и рычании поставленных на заводной ключик железных машин.
Фонарики обернутся поломанными мигающими ночниками, свечи потеряются в искусственном тыквенном излучении, прелый полосатый половичок, согревающий босые ступни, застелется холодным куском молчаливого квадратного линолеума…
И, может быть — только, конечно же, может быть, — что-то нехорошее от этого всего случится с Эйсом.
Луффи не знает, что именно, не знает даже, может ли его сильный и непобедимый старшенький вот так вот запросто взять и куда-нибудь зачем-нибудь исчезнуть, но…
На сей раз, на единственный и первый во всей своей взбалмошной памятной жизни раз…
Отчего-то решает не рисковать.
🕱
— Эйс… Эйс… ты только не уходи никуда, ладно…? Я тебя звать туда не буду, я тебе ничего… не покажу… а ты только не выходи… не уходи от… меня…
Маленький вёрткий мальчонка беспокойно ёрзает во сне, покрепче прижимается к напряжённому брату, обхватывает того за пояс худыми цепкими ножонками, из-за чего Портгас жмурится, нехотя разлепляет припухшие веки, сонно и обескураженно моргает, силясь прогнать липкую белую дымку, оставшуюся от поступи ускользающих в дикие травяные моря сновидений.
Смотрит на валяющуюся на полу перевёрнутую книгу, на запотевший квадрат синего окна, на пахнущую ромашкой и молоком черноволосую макушку, утыкающуюся ему почти что под самый нос. Зевает, по наитию запуская ладони под задравшуюся красную майку непонятно о чём бормочущего и бормочущего братишки. С непонятной самому себе, но обжигающе-горячей улыбкой греется.
Луффи — он ведь всегда такой: тёплый-тёплый, ошпаряющий даже, до тихого клёкота под сердцем уютный, необходимый, привычно-родной.
— Болван ты, Лу… да куда и зачем я от тебя денусь…? Придумаешь же тоже, мелкий сумасшедший дурашка…
Мальчонка от этих его слов, слышит он их или нет, забавно причмокивает заляпанными слюной губёнками, что-то непонятное сопит, тычется носом и влажным ртом Портгасу в плечо. Прикусывает воротник, зализывает по лунатничающему балагурству кожу, а всё так же, шуткой или нет, не просыпается.
Эйс улыбается — тихонько, ласково, одними уголками смеющихся губ. Осторожно перемещает ладонь мелкому на затылок, гладит, перебирает щекочущие прядки, лениво почёсывает за аккуратным розовым ухом, перекатывает в пальцах бархатистую котёночную мочку.
Сам тоже жмурится довольным-довольным котом, чувствуя, как мурлычется где-то возле объятого кострищами сердца осоловевшая эйфория, всепоглощающий дебристый жар, переполняющая захватывающая нежность…
Потом же сладко зевает, хлопает слипающимися обратно косматыми ресницами, смаргивая с уголков глаз выступившие солёные капельки. Поводит затёкшими от не самой удобной позы плечами, устраиваясь помягче да потеплее, и, поближе притиснув к себе согревающий сопящий комок, вновь закрывает покорно отключающиеся глаза, белокрылым сокольим филином ныряя в подступающий пушистый сон.
Птица-ночь, задевая разлохмаченным травянистым хохолком ершащиеся звёзды, улыбается глазами-кометами, украдкой заглядывая в жёлтый квадратик окошка, где цветут пьяные красноросные маки, журчат прозрачные беглые ручьи, колышется вязаным теплом белый половик в конфетно-лакричную полоску, а в кресле, сплетясь в единый тугой клубок, спят, уткнувшись друг в дружку каждым тревожливым сновидением, двое тихих-тихих мальчишек.
========== Сахарное сердце ==========
— Эйсу… Эй-су… Эйсу-Эйсу-Эйсу…! — маленький Луффи прытким, шибким, пристукнутым резиновым мячиком прыгает вокруг, неугомонно скачет вверх и вниз, тянет цепкие приставучие ручонки. Хватается за рукава и ладони вяло отбрыкивающегося старшенького, который с самого начала знал, что тащить мелкую неугомонную обезьянку на очередной городской карнавал — идея заведомо гиблая и глубоко нехорошая, потому что ну что хорошего может получиться из сочетания оголтелого шумного праздника, ненасытного Луффи, усыпанных дорогущими лакомствами ларьков и банального отсутствия самых жалких и задрипанных денег? — Ну, Эйсу-у-у-у!
Тонкие, но сильные пальцы смыкаются на полах ворошимой туда и сюда поношенной рубахи, комкая да продирая и без того не слишком опрятную ткань: как потом опять объясняться с Дадан, извечно приносящей для них попользованные кем-то другим тряпки, Эйс думать не хочет, а Луффи обиженно сопит, демонстративно надувает щёки, хмурит аккуратные гусенички лохматых бровей — мол, видишь, какой я весь из себя что-то да представляющий и вовсе никакой не пустоместный? Вот и не вздумай меня тогда игнорировать, раз всё ты прекрасно видишь, глупый-глупый Эйс!
Портгас, тяжело и устало выдыхая, соглашается, сдаётся.
Опускает немножко загрубевшую ладонь на безбашенную ветреную макушку, стаскивает с той приевшуюся соломенную шляпу, небрежным жестом ерошит мягкие чёрные вихры, не спеша убирать руки; Монки — он тёплый, горячий даже, как вот уголёк в доведённой докрасна печке…
Словом, такой, что от малейшего касания по коже пробегает пьянящая кусачая щекотка, завязываясь в принимающем животе чем-то до безобразия медовым, незнакомым, как будто бы запретным, но тягучим и сладким.
Хотя Эйс, в общем-то, не такой уж и любитель этого дурацкого сладкого…
Или всё-таки, если посмотреть с такой стороны, получается, что любитель, но в обратном признаться стыдно — не девчонка же ведь, нельзя ему, а почему — сам не знает.
Мальчишка внизу под его прикосновениями на пару секундочек замирает, расплывается в шальной улыбке, обнажая все свои белые акульи зубы. Вскидывает на брата большие, будто вот оленьи или щенково-лисячьи, глазищи да смотрит так, что в желудке ноет, волнуется, скребётся.
— И чего тебе на этот раз, бестолочь ты моя невыносимая?
Эйс внутренне сжимается, ожидая, что мелочь его пузатая вот-вот заклянчит, заноет, запросит что-нибудь, что ему ни по возможности, ни по карману: вон ведь сколько вокруг разных глянцевых конфет в шуршащих обёртках, сколько пёстрой карамельной ваты, сколько шипящих поджаренных окорочков в пролитом на огнище соку, пахнущих так, что даже желудок Эйса жалобно гложет сокращающиеся голодные стенки.
— Скажи мне, Эйсу, я тут думаю всё и никак придумать не могу, а ты наверняка же знаешь такое… Так вот… это… из чего… Из чего сделано сердце? Твоё, моё, всякое вообще — из чего, а?
Смысл вопроса Портгас понимает не сразу. Когда же всё-таки худо-бедно вникает и соображает, что ничего ему не послышалось и не почудилось — в недоумении вскидывает брови, шутливо щупая лоб младшенького какой-то сплошь дурной, непригодной и перегретой ладонью: не напекло ли ему там ничего от перевозбуждения?
— Ну, Эйсу, не дурачься, не отверчивайся, просто скажи! Я же должен знать! Понимаешь? Сам не знаю зачем, но чувствую, что должен.
Пальчонки нетерпеливо перебирают складки чужой одёжки, худые лапки в сандалиях переминаются с одной на другую, топча прибитую недавним дождём пыль, а глаза…