Идёт.
Говорит: да я так, не зазнавайся, не воображай о себе лишнего, не потому я тут, что хочу на что-то идиотское опять глазеть с тобой на пару, а потому что заняться больше нечем, да и ты, мелочь бестолковая, без меня пропадёшь, свалишься куда-нибудь, в брюхо змеиное угодишь, а потом вытаскивай, потом откачивай, потом по заднице тощей давай, слёзы-сопли-вопли-смех бесконечные слушай. Поэтому и бес с тобой, и пошли радуги-дожди-леса твои смотреть, оленей-кабанов пугать…
Пошли.
Ну, что ты там медлишь?
Зелёный лес качается над головой с глухим стариковским присвистом слетевших с верёвок качелей, шелестит ветвями-лианами-мачтами, листвой дождливой по щекам мажет, кореньями скользкими под ногами змеится, и капает в нём отовсюду, звенит, потрескивает, сладким чем-то пахнет, сырым, запретным даже. Будто секреты неразгаданные, но жизнь меняющие за каждой кочкой притаились, будто гномы-лешаки по кустам-осокам разбежались. Будто драконы изумрудные, которых нет-и-никогда-не-было, подо мхами ворочаются, глазами глубокими в спину глядят…
А обернёшься — и нет никого. Так, мыши да лягушки скучающие, гусеницы пухлые, бутоны росистые, под пчёлами да хмелем гнущиеся.
Луффи трусит рядом, разве что совсем чуть-чуть впереди — дальше не позволяет растянутая рука-резинка, крепко зажатая запястьем в пальцах Эйса: без этого, конечно, удрал бы уже давно, счастьем своим счастливиться, озаряться, а так вот сопит, через плечо оглядывается, ножонками топает, но вырваться не пытается. Знает, что тщетно. Знает, что не тягаться ему силушкой с братом, пока еще не тягаться.
Поэтому смиряется, бредёт уж так, время от времени погоняет, будто иначе всё-всё прямо сейчас из мира в невесть каких далях растворится. Кричит вот:
— Ну, ну, Эйсу! Да давай же ты быстрей! Ты специально так медлишь?!
— Ничего я не специально, это ты слишком быстро бежишь, болван. Чего ты там не видел, не понимаю? Сто раз мы тут уже бывали…
Вот правда-правда же бывали и всё это наизусть с тысячу недель назад выучили: и холм травянистый, и дуб раскидистый, и море внизу, под ногами, синее. Здорово, конечно, знакомо, красиво, даже Эйс согласен. Но так оно день за днём там, год за годом, было-есть-будет.
Не денется никуда, в общем.
А Луффи — нет, у Луффи всё сокровище какое-то сокровенное, которого никто иной, мол, разглядеть не может. Дуется мелкий, язык исподтишка показывает, под кулаком пригрозившим голову в плечи юрко вжимает, и всё равно сопит, и всё равно лайкой снегоходной куда-то тащит, и всё равно весь вперёд рвётся.
— Да то-то и оно, что не понимаешь ты ничего, Эйс! — бурчит да вопит, глазёнками загоревшимися сверкая. — Там же… там же вот точно сейчас будет! Точно-точно, совсем точно! Увидишь, что будет-будет!
— Да что тебе будет-то, дурня кусок? Не соображаю я, что ты там тараторишь! И прекрати уже дёргаться, будто крабов в штаны набрал, обезьяна резиновая! Спокойно иди! — Эйс хрипит, рычит почти, зубы скалит, брови супит и смотрит так: важно, угрюмо, по-взрослому. Глазами одними говорит: не угомонишься, ёрзать не перестанешь — точно по заднице костлявой получишь, точно нарвёшься, точно впредь зайцем шалым скакать не станешь!
Говорить-то он говорит, да только…
И угрозы, если руку на сердце положить, в целом пустые, и Луффи не до них, не до них совершенно, потому что трава под сандалиями ласковая, влажная, пальцы холодными каплями щекочет, узор речной рисует. Небо наверху пенится, волнами-овечками пушится, переливается, синим пламенем до шепчущегося горизонта полыхает, а впереди, за ветками широкими, старыми, могучими — море шумит, ярится, загривками седыми дыбится, и солнце солью пахнет, и земля — янтарём, и листья — смолой жгучей, бражной, в воображении одном озёрами разлившейся.
Из этой смолы корабли потом — ух, какие же то корабли!
Огромные, венценосные, с парусами, с флагами чёрными, пиратскими, с драконами-львами-медведями на бушфритовых носах. Такие эти корабли, что и великанов в плаванье увезут, и черепаху исполинскую, земли-острова на спине держащую, да и сам остров какой-нибудь заодно прихватят, если не самый большой да с корнями из океана выдранный.
Так что не здесь сейчас Луффи, братец маленький, друг единственный, незаменимый, важный-аж-до-дрожи, и удерживать его жалко, если уж самому с собой честным быть…
Вот и отпускает Эйс, вот и на свободу пьяную ступить позволяет, вот и пяткам мелькающим, розовым, вслед с улыбкой грустной глядит.
Сандалии забытые, потерянные, с ног в кусты соскользнувшие, подбирает да следом неспешно бредёт: на холм росистый, сверкающий, под дуб дедов, коряжистый, к прибою лазурному, буйному, а потом вот…
Застывает потом разом, замирает, неладное каждой клеточкой-мурашкой чует, незнакомое.
Луффи там уже по сыпучей кромке обрыва носится, прыгает, скачет, до неба дотянуться пытается. Руками размахивает нескладными, шляпой над головой соломенной трясёт, будто сачком кого ловит, кричит во всё горло небывалые непонятные приветствия, лёгкие парусами белыми раздувает. Солнцу медному радуется, тучам уплывающим, радуге семицветной, на западе фруктовым льдом тающей. Когда устаёт, вспоминает ненадолго, где всё-таки находится и кто его сюда привёл — на брата оборачивается, смотрит, ресницами хлопает, болтает-болтает-болтает что-то, спрашивает, восклицает, восторгом канареечным задыхается.
Только Эйс видит и…
Не видит будто.
Слышит и…
Не слышит тоже.
Потому что сердце у него. Потому что грохот рокочущий в месте, где рёбра айсбергами смыкаются. Потому что странно-солёное на языке, острое — тоже, горчаще-сладкое — тем более. Потому что…
Счастье, которое на всю жизнь, оно и правда, наверное, в простых вещах всё же живёт-сидит-спит-прячется: у Луффи вот — в радугах, дождях летних, тучах-солнце-траве, в мясе прожаренно-сочном и сказках-байках-приключениях. А у Эйса…
Эйсово счастье, оказывается, в шляпе старой соломенной живёт. В улыбках рехнутых, одувановых да руках-ногах-запястьях резиновых.
Точно-точно там оно живёт…
И глазами — глазами шалыми, смеющимися, чёрными — в ответ смотрит.
========== Обещания ==========
— …а на ветвях, что круглый год в яблоневом цвету, живёт там Феникс, птица синяя… — сказка закончена, книга захлопнута, в детских наивных глазах — восторг живой, яркий, через край льётся да ручейком весенним собирается.
Эйс смотрит на это, смотрит, хмыкает мысленно и думает: ну всё, сейчас начнётся. То ли вулкан взорвётся, то ли небо рухнет, то ли море через берега переберётся, острова все волной-гигантом затопит.
— Круто-то как… — и точно: вон, уже и глазёнки бегают, и всё резиновое чудо разом пружинит, под бок тёплый, братский, перетекает. И вот это вот невысказанное «а пошли скорей искать!» между строк затаённо прячется, в каждом вдохе-выдохе так и вертится, так и крутится, маленьким тополиным семечком по доскам натруженным скачет.
Мол, как же так, Эйс, братик любимый? В мире-небе где-то птицы бессмертные синие летают, а мы тут сидим на острове глупом, крошечном, поперёк изученном.
Зачем нам вообще семнадцати этих непонятных дожидаться, зачем нам о цифрах, о выдумках взрослых помнить? Давай прямо сегодня с тобой сорвёмся, давай паруса чёрные поднимем, давай в море, за чудесами, за синими перьями, за фениксами волшебными отправимся! Вместе давай, а? Сабо ведь всё поймёт, точно поймёт, правда же, Эйсу? Если очень сильно захочешь, мы даже двумя капитанами на одном корабле станем! Только я буду чуточку-чуточку более важным капитаном… Капитаном-над-Капитаном, вот так даже! И Ван Пис всё равно я найду! Но… но…
Эйс выдыхает — беззлобно, чуть устало, с застрявшими в горле смешинками-першинками, что горчее любого горького перца: и смешно ему от слов-мыслей-взглядов мелкого, и грустно, и странно, и невольно думается, что как же всё в этой жизни устроено…
Вроде бы и ждал, вроде бы и все свои годы недолгие жил этим днём, Днём Великого Отплытия, вон как. Теперь же, когда тот в шею дышит, когда через несколько рассветов наступит, взаправду наступит, а не в мечтах-снах-грёзах — и сердце щемит, и ладони влажные, и на братишку мелкого совсем другими глазами непроизвольно смотришь.