Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Так вот, достигнувши своих природных размеров, моя плоть вновь в тысячный раз предалась единоличному монашескому блуду, накручивая в отупелых (от пюрешной толкучки) моих мозгах привычную вожделенную картинку.

Барышня Ирина не покинула моего холостяцкого, избитого, душисто пропотевшего ложа, – освободившись, в достаточной мере споро, от семени, – я застал ее мирно сопящей и уткнувшейся в истерзанную подушку, спящей со сложенными под щеку ладошками, спящей глубоким детским девчоночным сном, сном отчаянно нашалившейся очаровательной хулиганки-любимицы, любимицы отца, – отца, небрежно запахнутого в махровый черный халат, держащего натруженные руки, еще мелко вызванивающие, в накладных просторных карманах.

Отец доволен собою: он с беспощадной отцовской примерностью наказал свою негодницу-дочку, которая в следующий раз… Следующего раза не получилось, – пришлось срочнейшим образом все бросить, а именно – затянувшееся бездельничание, доставать билет именно в этот поезд, именно в вагон, в котором путешествовал несравненный делатель нынешних бешеных американских миллионов, господин Бурлаков, Петр Нилыч, который в эту самую минуту предлагал мне выпить на посошок, и затем…

Запись четвертая

Неизъяснимая красота смерти, ее аристократическое очарование и неизменная жуткая притягательность…

В древних верованиях и традициях, в особенности восточных, самурайских смерть неизменно занимает почетное место. Смерть, как истинное божество, которому испокон веку поклоняются люди, предки которых, облеченные мудростью жрецов, возвели эту конечную черту в земном существовании человека во вселенскую, но оттого не менее земную (но не приземленную) философию бытия, в которой тема бесконечности, тема тьмы, тема потустороннего приобретает высочайший божественный смысл. Смысл, который рядовому, обывательскому сознанию неподъемен и неподвластен. Его убогое, замкнутое на сиюминутности, прагматичности и мерзких удовольствиях разумение всегда же бежит от него, устраши-мое и дрожащее за свою, в сущности, ничтожную плотскую оболочку-шкуру.

Именно шкуру, эту земную пакостную плоть, предназначенную (по божественному смыслу-приговору) все равно же обратиться в пищу для червей могильных…

Этой истинной красотой в свое время пленились люди, которые тем не менее понимали толк в обыкновенной земной повседневной жизни, были подлинными ценителями всех земных прелестей. Но будучи в зените своей земной славы, предпочли добровольно отойти ото всего. Не просто, подобно аскетам-схимникам, удалиться от суеты и порочных соблазнов, но именно обрести покой в философии, за которой стоит только смерть. Смерть, в которую они вошли сами, избрав ее божественный смысл, как последнее и истинное прибежище для своего смятенного, но отнюдь не сломленного духа.

Акутагава-сан… Мисима-сан…

Великие японцы, с божественным чистым, благоухающим, как небесный цветок сакуры даром сочинительским.

Великие самоубийцы, употребив свой чарующий небесный дар во благо земное, подарив миру свои немеркнущие творения, каждый по-своему распорядился своей ничтожной тленной оболочкой, не устояв перед библейской красотой небытия.

Не быть здесь – это ведь не значит не быть нигде. Напротив, это значит быть везде. Быть вообще. Быть всюду одновременно.

Впрочем, все эти фразы про «быть» ничего общего не имеют с той неотвратимостью, которая всегда на шаг впереди. Но однажды в какое-то мгновение ведь все равно же поравняешься, заступишь… Станешь в след, который окажется для тебя роковым… В связи с болезнью, старостью или обыкновенным нелепым случаем.

И опять я не о том, не о ней. Не о смерти. Все эти очевидные фразы для человека, который покрывается серым трусливым потом при одном лишь упоминании слова – смерть.

В теории, на словах все рассуждения о высшем праве смерти присутствует какая-то старушечья кокетливость, которая, разумеется, никого не введет в заблуждение, – потому что на слова, не подкрепленные делом, мы все горазды.

Если так язвительно смеет рассуждать обыватель, мне понятна его позиция, потому что это именно его, обывательская, страусиная позиция, – но я-то рассчитываю на иную, близкую моей, которую и тщусь поведать.

Причем вся моя исповедь не в словах, не в так называемых записях, – она вся во мне, кипит, бродит, выплескиваясь лишь малыми рваными порциями на поле белоснежное форматное неодушевленное…

Неодушевленное до поры, до чудесного мгновения, пока не коснется ее белоснежного замкнутого пространства тщедушная тень моей мятущейся мысли, которая позволяет хотя бы в малой, почти микроскопической степени выразить то клокочущее, невнятное, которое будоражит мое странное существо, некогда взятое в незримый, но чрезвычайно крепчайший, более стойкий и недоступный, чем знаменитые крепостные кремлевские стены, и одновременно же гибельный для здравого человеческого рассудка полон, в котором издревле царят свои неписаные немилосердные (по убогому обывательскому мнению) законы, которые, неисполняющие их, пренебрегающие ими, навечно остаются в забвении.

Незабвение в веках – и смерть как таковая – равновеликие величины. Но осознать их подобие, их сиамскую сущность, их непреходящую синонимичность способен лишь тот, кто по судьбе, по стечению обстоятельств оказавшись в этом чудесном плену, который в миру имеет простое определение – посмертная жизнь – не растеряется, не струсит, но выложится и предстанет перед потомками все равно кем: Гомером или Геростратом, Микеланджело или Наполеоном, Пушкиным или Сталиным, Буниным или Гуманоидовым…

Вся человеческая сущность, что объединяет вышеперечисленные личности, скрыта в единственном сложном слове – незабвенносмертен! Все эти великие, каждый именно в своем деле, ушли в незабвенносмертную вечность, кроме одного, имеющего странную чеховскую фамилию… Носящий эту «в сущности» фантастическую фамилию располагает всеми данными, чтобы не только посмертно, но и при собственной жизни влиться в ряды Бессмертных…

Фамилия моя, разумеется, не на слуху, – судите по деяниям его, говорит древний летописец Благой вести, – дела мои у широкой публики на устах. Деяния мои вот уже который год муссируются всевозможными средствами массовой информации, в особенности легкими, вседоступными, бульварными, комсомольскими, телевизионными, во всех мыслимых и идиотских рубриках, милицейских отчетах, хрониках, репортажах.

Меня совершенно не волнует и не трогает слава убийц с маньячными наклонностями, типов подобных господину Чикатило, или более раннему почти классическому мистеру Джеку-Потрошителю.

Безусловно, мясницкая, антигуманная и антисемитская популярность доктора Гиммлера меня также не прельщает.

Не обнаружил в себе и палаческой тщеславности и мелкой озлобленности товарища Генриха Ягоды, который имел дурную наклонность собственными ухоженными перстами выдирать с корнем глаза у лично им допрашиваемых краснозвездных орденоносных полководцев.

Безрассудные демократические подвиги первого российского президента тоже мало трогали.

Мне не давали спать лавры других, более древних олимпийских героев. Именно на них, легендарных, я ориентировался, ворочаясь по ночам после бессмысленно затяжного, едва не закончившегося бездарной катастрофой, развода со своею пленительных ренуаровских форм женою, – ворочался в тягостном стариковском бессонье и давал себе честное благородное слово больше ни под какой сладко-горькой наживкой не клюнуть, не заглотить крючок, который называется семейным счастьем, семейным очагом и прочим искусительным крылатым словосочетанием.

Проворочавшись подряд три ночи кряду, я ощутил в своем существе симптомы неявного сумасшествия, выражающиеся в несколько чудаковатых проявлениях.

Отстояв нудную очередь в кассу своего местного универмага, оказавшись наконец лицом к лицу с прехорошенькой умаянной кассиршей возраста старшекласницы, в ответ на ее профессионально истеричную терпеливую реплику: «Что вам. Говорите! Что выбить, господи!», – я законченным истуканом топчусь у примолкшего кассового аппарата. Очередь за мною начинает оживать, нервничать, подсказывать. Мои подмышки в свою очередь превращаются в горячий цех по выработке обильной потовой влаги…

14
{"b":"791169","o":1}