В эту ночь я понял, что боюсь смерти. Но разве умирать трудно? Я уже не раз набрасывал петлю на шею. Это ведь так легко! После ничтожных секунд страданий – совершенно чудесное ощущение радости! Ведь существуют на свете вещи истинно отвратительные, – так почему же не отдаться петле? Ведь я же не негодяй, раз страдаю подряд столько ночей. Я страдаю, точно школьник, когда пользуюсь любовью нелюбимых женщин и вымогаю у них же деньги… И страдаю только потому, что мелкий человек. И я горжусь тем, что страдаю. А ведь известно, истинно страдают, восхищаясь этим чувством, профессиональные шуты…
Я ощупью пробирался во тьме своего сознания, надеясь уловить луч света. Мне казалось, что, не дождавшись настоящих утренних солнечных бликов, я не увижу его. Я подбирался к разгадке мучительного житейского вопроса: отчего я стал не нужен ей, моей жене, моему волшебному кузнечику… Она разглядела во мне нечто такое слабое и страшное, о котором я старался никогда не вспоминать? Она догадалась, что истинное призвание мое в этой жизни – шут?
Ужасное позорное призвание, которое дается свыше. Некогда обнаруживши в себе это презренное призвание, я делал вид, что оно вовсе не мое, и лучше с этим открытием не шутить, не баловаться, – авось и пронесет.
Не пронесло. И пощадила меня не жена моя, а нелепая случайность.
В основном жизнь и состоит из нелепостей, от которых бежать все равно бессмысленно и тщетно.
Я же сделал лишь слабую неявную попытку, что побегу. Я стал жалеть людей. Вслух – в присутствии моей жены. Жалеть вообще людей, и в частности. И не только на словах и в охах, а в самом практическом виде – деньгами, личной какой-никакой заботой. Позволяя и мелкую, пионерскую, сознательную заботливость.
Достаточно было выйти из подъезда собственного дома, чтобы… из меня полез этот мелкий ничтожный шут. Шут соучастия. Шут сострадания. Шут тимуровский во всей его просталинской мерзости.
Разумеется, чтобы жить с подобным шутейным господином, надобно иметь особые нервы. Или природные наследственные, или натренированные, натасканные посредством специального воспитания с привлечением русской православной веры.
Мое же шутовство проистекало из самой моей природы, оно как бы с рождения сидело во мне, было моей внутренней сутью.
До поры до времени я умудрялся волевыми и мыслительными способностями не выпячивать эту особенность своей натуры. Причем окружающие меня люди ненавязчиво воспитывали меня своим примерным поведением, иногда даже в глаза говоря:
– Игорек, не разменивайся на мелочи… Сохраняй свою душу для большого решающего подвига. Чти коммунистические идеалы, а милосердие – это натуральная поповщина и мракобесие. Будь выше этого.
Но я все равно недоумевал, как это можно быть выше… лежащего на газоне затрапезного вида мужичка, которому, возможно, требуется медицинская помощь! Если он до состояния риз накушался… если его стошнит, то мужичок непременно захлебнется в собственной блевотине?!
– Значит, Игорек, туда ему и дорога. Сам виноват. И пачкать руки не стоит. Никто не оценит.
Я полагал, что старинный мой приятель, проповедующий подобные прагматические принципы, в экстремальной житейской ситуации, разумеется, не спасует, не запаникует, а явит доблестный зримый пример для недозрелых, плавающих в поповских соплях милосердия, современников.
И как это случается в жизни, грубая изнанка живой действительности не замедлила продемонстрировать свою всепогодную жизнестойкость и неизбежность.
Меня оклеветали. Оклеветали с беспощадной наглостью и упованием на свою безликую анонимность. Опять же, благодаря случаю, я вычислил благожелательного анонима, который оказался этим самым примерным приятелем, с которым я сблизился после одного, довольно неприятного, если не сказать отвратительного, для его самолюбия, а впрочем, и целостности его физиономии, инцидента, в котором я выступил во всем блеске своего шутовского (милосердного) обаяния, когда пригодились навыки, приобретенные мною в уличных жестких, бескомпромиссных потасовках (и не всегда поединках), которые на протяжении всего моего взросления преследовали меня, отнюдь не жестокого ребенка и юношу, но чрезвычайно остро, по-своему понимающего пресловутую справедливость, за которую я бросался в бой с бесстрашием придурка или психопата. Кстати, почетное прозвище «психопат» несколько интернатских, школярских лет я носил, сперва злясь, а затем уразумев его своеобразное преимущество при выяснении отношений с оппонентами, несколько по-детски бравировал им.
Для меня было полнейшим откровением, что позорная клеветническая молва якобы исходила из вечно улыбчивых уст моего старинного подзащитного. И черт бы с ней, изустной молвою, которая, возможно, была лишь мерзко вымышленной сплетней, в которой оказался замешан мой приятель, впутан в нее с помощью того же элементарного инструментария – сплетни, которую поспешили донести мне менее близкие приятели, но по какому-то своему влечению уважающие мой подпольный шутовской образ, – образ несовременный, поповский, старорежимный…
Но вся прелесть в том, что они же, эти самые тайные (или явные, черт их разберет) почитатели, в особенности одна особа, легкомысленной французской, мопассановски дерзкой стати, вознамерились устроить показательное народное судилище (над вычисленным анонимом), в одном из укромных отделов учреждения, в котором мы все честно прозябали на мизерную научно-инженерскую зарплату. Интеллигентное судилище едва не превратилось, благодаря огненному темпераменту особы, в американский суд Линча.
Мой давний подзащитный, видимо, имея нехилое воображение вкупе с начитанностью, категорически отказался играть благородную роль негра, загнанного в глухой угол казенного салуна, и поэтому возопил достаточно интеллигентным приглушенным тенором, что готов в письменном заявлении подтвердить, что уважаемый Игорь Аркадьевич подобрал к стальному ящику (в дальнейшем именуемый сейфом) ключи-отмычки, и вне отсутствия председателя (то есть его, заявителя) кассы взаимопомощи подло воспользовался денежными средствами в сумме 500 (пятьсот) рублей. И тут же, не сходя с места, подтвердил и заверил собственноручной каллиграфической подписью.
Следует напомнить, что в те дореформенные годы сумма указанная в заявлении на имя директора учреждения (копия в районный отдел угрозыска) была колоссальной и непредставимой для обыкновенного итээровского труженика, каковые в молчаливом восхищении окружали недолинчеванного бледнолицего коллегу, по совместительству, на выборных общественных началах – председателя КВП…
Ужасный эпизод несостоявшегося линчевания поведала мне именно та самая легкомысленная особа, жаждущая полноценной крови моего приятеля-клеветника. И только жестокие советские законы, препятствующие членовредительству, удержали ее в рамках приличия, и которую в полный шок повергло лицезрение грамотного составления заявления, по которому мне грозила фигура, изящно составленная из ее четырех наманикюренных пальчиков, подразумевающая каталажную оконную крепь…
Эту милую мою защитницу папа с мамой нарекли нежным русским именем – Олечка. И отец этой самой милокровожадной Олечки располагался сейчас напротив меня, и с учтивостью прирученного носорога тянулся своим казенным лафитником для чоканья на посошок, и чтобы, Игорюша, не последняя…
Запись пятая
Танатос и Эрос – великие неиссякаемые мифологические мотивы, в которых вмещается вся жизнь человечества и отдельного человеческого существа. Царство смерти и царство любви. Эти мотивы олицетворяют одну-единственную колею, пробитую многодлящейся земной человеческой жизнью в пространстве и времени. Иногда борозды этой утрамбованной тысячелетней колеи непостижимым образом пересекаются, и в точке соприкосновения случается микроскопический жидкий хлопок, и одновременно же вселенский божественной красоты взрыв…
Бесконечно влюбляется в новенькую шинель затрапезный чиновник Российской империи Акакий Акакиевич, и жалко умирает, утерявши ее…