Глава 7.
Сладкое слово – одиночество.
– Знаешь, – перебил Сашка его рассказ, – а ведь вот в этом я с тобой полностью соглашусь. Более того, мы здесь с тобой очень похожи. И я бывал почти в такой же ситуации, когда родители казались тебе неким вселенским оружием защиты, без которого ты казался себе брошенным на произвол судьбы, один одинёшенек во всей галактике. Практически голый перед ужасным миром. И я, как и ты, видел призраков.
Вспоминаю давно забытую историю, даже не историю, а свои чувства. Я всего на один миг почувствовал себя одиноким, маленьким, беззащитным человечком, которого лишили самого родного что у него было. Лишили чувства семьи, точки опоры. Я тогда был очень мал, лет мне было всего ничего, возможно три или четыре года. Но случай этот врезался мне в память навечно, как нечто экстраординарное, как вселенское ощущение глобальности одиночества. Неописуемое чувство поглощения тебя в виде молекулы огромным водоворотом бытия.
– Ну и что же это за случай такой? Ты не тяни, давай к сути, – поторопил меня Родион.
– Так вот, Родя, можно я так буду тебя называть? Ты за этот вечер стал мне как родной. Знаешь, столько у нас с тобой похожего? Ей-ей, не вру. Был у меня к слову сказать один знакомый Родя, Родион Перчинов, с которым мы потом, после взрыва на атомной электростанции, завернувшись в саваны по кладбищам ползали по пути из Н-ска в Саранск. Ты вот, например, знал ты, что взрыв на Чернобыльской АЭС был не единственным таким ядерным взрывом? А что до сих пор под Саранском дети с двумя головами рождаются, и если через одну деревушку в глухих мордовских лесах проехать, напрочь потенция пропадает? Нет? Ну узнаешь ещё, какие твои годы. Так вот, Родя, то чувство, о котором я тебе говорил, наиболее ярко посетило меня так же, как и тебя, первый раз в глубоком детстве, если так можно выразиться.
Наша троица – Санёк, Родион и несчастный Фортунати, продолжали свой скорбный путь по затихающим улочкам Рима, быстро угасающим в лучах весеннего заката. Я по-прежнему тащил мешок, а музыкант и собакой угрюмо брели, еле волоча уставшие за день ноги. Меня не отпускало ощущение, что рассказ Роди мне кого-то напоминает… И иногда к своему ужасу я понимал, что напоминает он мне меня самого….
– Я тебя долго слушал, теперь ты меня послушай, не перебивай – продолжил Шурик, – так вот, был я с года, как и все нормальные советские дети, отдан в ясли, потом, повзрослев, перешёл в детский садик. Там, как и во всём СССР, было так знаешь надёжно, не надо ни о чём думать. Вот тебе какао с пенкой, вот омлет, вот пюре с печенью минтая. Правда колбасы не было, но мы иногда делали её из пластилина, а потом ели по-настоящему. От советского пластилина ещё никто не умирал. И всегда мне казалось, что я как за каменной стеной, как за железным занавесом. По часам спешащие на работу родители меня провожали, по часам забирали, и я всегда знал, что ровно в пол шестого за мной придёт папа или мама, и мы пойдём домой. В нашу, вот такую же как у тебя Родя, двухкомнатную квартиру в панельном доме, только в другом городе, не Питере конечно, в Н-ске. Но, впрочем, какая разница в стране типовых домов, жизней и голов? И вот однажды, когда, казалось бы, ничего не предвещало, случилось страшное.
В тот прекрасный день в детском садике закономерно и традиционно после дня настал вечер. Потихоньку разобрали всех детей, все разошлись по домам. Увели даже Вику Родзивилову, которую её полупьяная мамаша забирала всегда позже всех. Ушла нянечка, начинало потихоньку смеркаться. Позже Вики никогда ещё никого не забирали, это был «час икс», последний отсчёт для меня перед концом света. Но в этот раз я остался. Один. А со мной только нервничающая и изрыгающая ругательства воспитательница, злая тётка, которая однажды уже стукнула меня больно туфлей по голове, да так, что рассекла её и потом долго не могли остановить кровь.
Добрые они были, эти советские служащие, особенно продавщицы в магазинах и воспитательницы в детских садах. Вот уж не знаю, почему они так всех ненавидели и относились ко всем гражданам и их детям не лучше, чем к назойливым насекомым.
Злая демонесса-воспиталка, худая, разукрашенная, со взрывом макаронной фабрики на голове, модной на тот момент причёской, каждую секунду грозилась плюнуть на всё это дело и уйти, оставив меня одного, как она выразилась «гнить в куче дерьма». Ни капли сострадания от неё ждать не приходилось, а своим бесконечным зудением и проклятиями она только больше и больше подливала масла в огонь моего безысходного детского одиночества. Становилось по-настоящему страшно и пусто. Я представлял, как эта злая тётка выставит меня из садика, и я столкнусь со злобным недружелюбным миром, населённым маньяками, убийцами и разбойниками, а также страшными монстрами и конечно цыганами. Они, разумеется, схватят меня сию секунду и уведут в свои цыганские таборы, где или съедят, предварительно нарезав по кусочкам и приправив цыганскими приправами по вкусу, или заставят работать и, чего ещё хуже того, попрошайничать на улице. Это было для советского мальчика, верного делу Ленина, смерти подобно.
*****
С младенческих лет я, всосав принципы марксизма-ленинизма с молоком матери, направо и налево проповедовал, ещё толком не слезая с горшка, хорошее, доброе и вечное.
– «Ну чистый генерал!»
Восхищаясь моими моральными принципами, говорил мне и одобрительно кивал, смоля «Приму», дед Иван, старый чувашин, вояка и коммунист, прошедший войну на японском фронте в военной прокуратуре и дослужившийся до чина полковника. Он, своим чувашским лицом с узкими глазами и широкими скулами, а так же военными прокурорскими повадками, был очень похож на татаро-монгольского завоевателя, Чингиз Хана. Жёлтый от сигарет, с больным желудком после армейских сухпайков, который он ездил в конце жизни лечить в Кисловодск, с больным сердцем, исковерканным войной и ползучим инфарктом, каждую секунду приближавшим его смерть, дед Иван всегда был и оставался офицером, полковником, прокурором и истинным советским несгибаемым солдатом и командиром. Закалённый, можно сказать железный или ледяной, мощный коренастый старик, пол жизни прослужил он в военном городке Иман на полуострове Тикси, на Дальнем Востоке, где-то в вечной мерзлоте, снегах и холоде Якутии.
Со временем, застава, где служил дед и на которой родилась моя матушка, превратилась, как и многое в Союзе, в город-призрак, а его, больного, раненого, после службы в горячих точках и отдалённых уголках на востоке нашей Родины, командировали в относительно спокойный и комфортный город среднерусской полосы с умеренным климатом под скромным названием «Н-ск». За заслуги перед отечеством дед Иван получил двухкомнатную хрущёвскую квартиру на пятом этаже, в тихом спальном районе с тополями, дачу в традиционные шесть соток рядом с городом, на которой он поставил срубовой дом, купленный в ближайшей деревне, и шикарную по тем временам машину – копейку ядовито-зелёного цвета. В придачу он занял должность заместителя военного прокурора Н-ска и получил бесплатный проезд наземным и воздушным транспортом пару раз в год.
В принципе Родина постаралась за все его боевые подвиги, потерянные годы и здоровье расплатиться по тогдашним меркам весьма щедро, жаль здоровья деду Ване было уже не вернуть… Чтобы хоть как-то заглушить боль в сердце и желудке, он постоянно пил горькую в гараже со своим приятелем – Чапаем, при чём по странному стечению обстоятельств это была не кличка и не прозвище. Чапай (именно Чапай, а не Чапаев, прошу заметить) Василий Иванович, был действительно реальный персонаж, сосед деда Вани по гаражу, номенклатурный работник в строительной отрасли в каком-то всемогущем СМУ, который с обеда уже был каждый день в те застойные брежневские времена свободен. Его привозила в гаражи чёрная Волга, которую он тут же отпускал. Чапай снимал костюм, надевал майку, трико, и из чиновника превращался в обыкновенного алкаша, который всегда был не прочь раздавить с заместителем военного прокурора бутылочку «Пшенички» с устатку. Вместе старики-разбойники прятались от бабы Мани, которая гоняла бедного деда Ваню из гаражей, в прямом смысле этого слова, поганой метлой. Дружба с Чапаем и бутылкой во многом приблизила безвременную кончину этого несгибаемого советского офицера, вместе с которым уходила эпоха СССР, уходило моё детство.