К морю.
4
Не испытав, не узнаешь. Читал да и в кино видал, не переваривает море кисляев.
– А давай на пробу, – говорю Николе, – посмотрим, насколько по нраву мы морю, посмотрим, какие мы морячки́.
– Смотрим!
Выплыли вразмашечку на середину, на самую в гневе ревущую быстрину. Бегучей, скорой воды мы не боимся. Черти-то вьют гнёзда в тихой!
Вязанка – взгляд дерзкий, самоуверенный – диктует условия:
– Засовываем руки в карманы… Стоп, стоп, стоп! Слушай-ка, коржик… А что это у тебя там на подбородке чернеет?
– Может, свежая родинка на счастье?
– Ну-ка, ну-ка, что за штука! – Вязанка ловит меня за скулы и щепочкой, проносимой мимо водой, что-то сковыривает с подбородка (по крайней мере, мне так кажется). И с омерзением бросает щепочку себе за спину.
– Что там?
– Всего лишь автограф мухи. Хоть отмоешься теперь.
– Не сочиняй… Авто-о-ограф!
– Разговорчики в струю! Ну-ка, живо мне руки в карманы! Плывём по течению. Работать одними ножками. Вытащил кто до поры руки – операция «Море» отменяется. Да какой же ты моряк, раз станешь пускать пузыри в Натанеби? Тут пану воробью по лодыжку!
Мы поплыли на спинках.
А и с норовом эта Натанебка!
Камешки что тебе стоячие айсберги! Несёт тебя и только хлобысь, хлобысь об те горы то головой, то плечом, то спиной. Благо одно: примочек не надо.
Удары судьбы мы сносили без ропота.
5
Ровно в полночь, под бой кремлёвских курантов, что благословлял из уличного репродуктора притихлый посёлушек на покой до молодого солнца, мы, никому из домашних не скажи и слова, тайком подались в Махарадзе, на вокзал.
А на дворе темнёшенько, как под землёй. Ничуть не светлей, чем у негра в желудке.
Хоть глаз и не камушек, а совсем не видать даже того Вязанку. Прямо нарочно подгадал: вырядился во всё чёрное. За ним иду, иду да и пощупаю, тут ли мой Николашенька.
Вот тебе и Махарадзе. Вот тебе и вокзалик.
Прочесали состав – ни одного проводника, чтоб хоть шевельнулось желание напроситься в зайцы. Кругом всё огромного роста полусонные, угрюмые дядьки. Кто только и подбирал этот букетик? Кулачищи с твою голову, в глазах ненависть к нашему брату безбилетнику, метёлочные усы топорщатся грозно, как у сомов.
Подлетаем к концевому вагону – бабка на курьих лапках!
– Здрасьте, пожалста!
На всякий случай кланяемся и с бегу хоп на подножку.
Авось, шевелим прямыми извилинами, наскоком чисто возьмём на пушку этот божий обдуванчик.
Ан нетушки. Не выгорело.
– Этак в рифму не входят, птенчики милые. Ваше здрасьте ещё не билет! – Старая ехидна ловит меня – я мчался первым – за рукав, и мы деликатненько так откатываемся на нулевые исходные позиции.
– Бабуня, – говорю не то чтобы совсем уязвлённо, но вместе с тем и учтиво, обходительно, – мы ж на учебу. За светом! Вы хоть подумали, кого дёрнули? Может, самого Ломоносова!
– А коли ты Ломоносов, так подмазывай пятки салом да пёхом!
– За кем? Между прочим, у Ломоносова был стимул. Ломоносов шёл за рыбным обозом. Дадите – и мы пойдём, – предъявил ультиматум Николайка.
Насколько мы поняли, рыбный обоз у старушки не находился. Старушка махнула рукой вдоль зелёной скобки поезда.
– С Богом!
– Лучше с вами!! – быстро сориентировался Вязанка.
– Вы выше Бога! – сказал я у как решительно: припомнил к случаю присказку про то, что "женское сердце признаёт одну верительную грамоту – лесть".
– И мы рады вам служить, – набивался в работнички Колоколя.
Я шёл дальше.
– Мы согласны на любую египетскую работу…
– Мы не в Египет… Мы в Бату-ум едем. – Старинушка посмотрела на меня значительно хмурыми глазами. – Ловкий молотить языком. Такое сплёл, что ну! Лучше застегни роток на все пуговки.
С благодарным лицом выслушал я в благоговейном молчании старушку, опять это веду мосток к своим прерванным посулам.
– Мы, – говорю, – не будем пускать к вам зайцев. Разнесём чай… А в самом Батуме в блеск вымоем вагон!
– Никак работящий народ? – пристально, серьёзно и вроде как уважительно глянула на нас старунька.
– Угу, работящий, – сиротски подтвердил Николя.
– Ну, коли так, милости прошу к нашему шалашу, – и шлёт ласковыми глазами к приступочкам, и улыбается так хорошо.
Поклонились мы обстоятельно и степенно, не спеша, даже с какой-то важной медлительностью поднялись в тамбур.
– Забивайтесь в какую щель поглуше, чая не выглядывайте, – предупредила бабунюшка.
Торопливо-небрежно взгромоздились мы на верховку, на полки под потолком.
Я в головы кулак – высоковато. На палец сбавил – нормально. Колюня тоже под головы кулак, а под бока и так. Посмеивается:
– А на что мягко стелить? Вредная блажь… Да! – спохватывается. – Не спать. Совсем не спать! А то в поездах, слыхал, всегда что да угонят. На голях останемся ещё.
– А что ж, интересно, воровать?.. В карманах пустота, в одном смеркается, в другом заря занимается: денежек ни на показ, бумаг в цене никаких…
– Не беспокойся, мазурики найдут что спионерить.
– Пускай им повезёт!
– Потери ни к чему. У нас и так ничего нету. Соображай!
– Соображаю. От ничего взять ничего будет ничего. Ничего страшного!
В полусвете, что падал из окна от вагонного ночника, слева по ходу темнел прямой, гладкий скальный срез, темнел дивно так близко, что, казалось, протяни только вот руку, – достанешь. Каменная стена ещё и так высока, сколько мы ни задирай головы в приспущенное, присаженное окно, а увидать-таки верха стены и не увидали.
На стрелках вагон вздрагивал, как-то по-особенному тяжело и угрожающе стучали колеса; порываясь, мы прилипали лицами к стеклу – ужас застилал глаза: казалось, именно вот сейчас наступает именно та минута, которую выжидали горы, чтоб внезапно ухнуться на сонный поезд наш.
А справа предсветный час не спеша расстилал тяжёлую синеву моря. Безоглядное, неохватное, кроткое, оно улыбалось со сна и где-то там, внизу, не под нами ли, вздыхая, глухо целовало холодные и жёлтые ноги скалам.
Море нам в радость, в радость вот такое, некиношное, заправдашнее.
– Гля, – тычу пальцем в низ окна, – чайки ловят рыбу!
– А во, гля. Нырок!
– А во парочка купается!.. Мостик сделал!
– А во-о теплоходина!
– У-у! Здоровый какой!
Тихо море, пока сам на берегу. С берега хорошо оно. Что ему? По рыбе не тужит, а по нас и подавно.
Уже совсем развиднелось, когда это гляжу – глазёнки у моего у Вязанки соловеют, соловеют и всё. Спит!
Сон, что богатство. Больше спишь – больше хочется.
Похоже, нам столького всхотелось, что ух да ну! Пожалуй, и пушечной пальбы не услыхали бы, точно говорю. На какой же манер тогда обелить то, что мы не слышали – вот и здравствуйте, что приключилось! – не слышали, как поезд пришёл на конечную станцию, в Батум, не слышали, как выходил-высыпался горохом из вагона народ, не слышали, как уже в тупике убиралась проводница, доброта душа наша.
Прокинулся я, тормошу Вязанку.
Колчак сразу поднялся на локти. Вроде и не спал вовсе, а так лежал, травил перекур с дремотой.
– Ты чего, лучик света в трупном царстве?
– Коко, подхвались, что видел.
Колюта с глубокомысленной озабоченностью перекрестил зевающий до хруста в челюстях рот, лыбится себе на уме.
– А ты?
– Щи по-флотски. Толстые щи. В таких ложка будет стоять… Жаль, ложки не было…
– Ложился бы с ложкой.
– А где ты раньше был?
Вязанка не нашёлся, что ответить.
Разговор сам собой скомкался.
Легла мёртвая тишина.
С недобрым предчувствием глянул я на Вязанку.
Коляй по привычке приставил ладонь к уху, и чем сосредоточенней вслушивался он в тишину, тем заметней всё угасала веселость на его лице, всё отчетливей проступало выражение тревожного любопытства, смешанного с недоумением.