Правда же состояла в том, что, по словам Софии и моей тетки Терезы, вся вышеописанная история о моем носе служила для Эвелин отговоркой. Как-то раз тетка застала Эвелин в момент, когда она сжимала мой нос одной рукой, а другой плотно и крепко закрывала мне рот. Она так сильно сдавливала мою носоглотку, пытаясь перекрыть доступ воздуха в легкие, что повредила тонкие носовые перегородки, что привело к хроническим проблемам.
Предположение первое: моя мать искренне верила, что тем самым сможет исправить форму моего носа.
Предположение второе: она пыталась задушить меня.
Второе предположение могло бы показаться совершенно фантастическим, если бы не то, что случилось позже.
Когда Эвелин снова забеременела, к ней вернулась депрессия, теперь уже усугубившаяся резкими перепадами настроения. Рыдая от ярости, она повторяла, что не хочет снова быть беременной, не хочет еще одного ребенка, да и вообще не хочет иметь детей. София и моя тетка старались не оставлять ее одну, так как всерьез беспокоились, что она может нанести мне вред или попытается сделать себе аборт самостоятельно. София даже забирала нас с собой, когда работала в баре, и усаживала меня на бильярдный стол, а то и просто на пол, где я и ползал, почти голый, по лужам пролитого алкоголя.
После того как Эвелин родила девочку, которую назвали Вики, депрессия усугубилась, у нее начались жуткие вспышки ярости. Спустя всего пару недель Вики неожиданно умерла. Много позже я спрашивал отца о том, что произошло, но он коротко бросал одно и то же: «Синдром внезапной детской смерти. Асфиксия».
Никто из членов семьи никогда напрямую не говорил мне: в смерти Вики виновата твоя мать… Я знаю только о слухах, которые преследовали Эвелин всю ее жизнь, о том, что она пыталась сделать со мной, и что ей, возможно, удалось сделать с Вики. Несколько раз я слышал, как София вспоминала, что Чарльз обещал сдать Эвелин в полицию за то, что она сделала с Вики, если она снова попытается сбежать. На тот момент Эвелин уже хорошо знала, на что способен отец и что он будет продолжать делать. Я не могу представить себе никакой другой причины, которая бы вынудила ее остаться в Патерсоне в качестве его личной пожизненной боксерской груши, кроме первобытного неприкрытого страха перед подобным обвинением. Этот страх дал моему отцу полный контроль над Эвелин. Он искренне считал, что этот террор был справедливым наказанием и обменом за смерть Вики. Ему было совершенно плевать на всех собственных детей, они были для него не более чем нужные в жизни вещи, такие как одежда или машина. Мы служили всего лишь декорациями для его образа успешного семьянина.
Ну и, в конце концов, она всегда могла родить ему других детей.
Не имея возможности сбежать от все более жестокого, садистского насилия со стороны моего отца, Эвелин впервые попыталась покончить с собой. В наказание за этот акт неповиновения отец сдал ее в психиатрическую клинику, куда сдавал ее раз за разом на протяжении года[4]. «Пусть кто-нибудь другой побеспокоится о ее капризах», – так он тогда сказал. Для него такая ситуация была идеальной. Эвелин держали в заточении ровно столько, сколько хотел этого Чарльз, и это давало ему возможность спать с другими женщинами.
НЕ ИМЕЯ ВОЗМОЖНОСТИ СБЕЖАТЬ ОТ ВСЕ БОЛЕЕ ЖЕСТОКОГО, САДИСТСКОГО НАСИЛИЯ СО СТОРОНЫ МОЕГО ОТЦА, ЭВЕЛИН ВПЕРВЫЕ ПОПЫТАЛАСЬ ПОКОНЧИТЬ С СОБОЙ.
Отсутствие Эвелин позволяло ему выставлять себя в качестве преуспевающего, ничем не отягощенного и свободного от обязательств мужчины, что повышало его шансы на успех. Дети в этом представлении были лишним элементом, поэтому меня отправили жить к бабушке.
От меня скрывали почти все, что было связано с пребыванием матери в психиатрической клинике. София игнорировала мои расспросы о том, где мать. Она попросту запирала меня в спальне наверху и не выпускала, пока я не прекращал спрашивать. Однажды, устав со мной бороться, она приказала Чарльзу отвезти меня туда, где я мог бы наконец-то увидеть мать.
Мой отец всегда старался произвести положительное впечатление на окружающих, он редко выходил из дома без галстука, пиджака и накрахмаленной белой рубашки. При своем низком росте он весил около девяноста килограммов и частенько пользовался своими габаритами, чтобы запугать тех, кого недостаточно впечатлял его рост. Так и в тот раз отец неторопливо оделся, причесал и напомадил свои черные волосы, и мы отправились на машине через весь город. Я смотрел вперед, через ветровое стекло, и мои глаза слезились от резкого запаха его одеколона.
ОТ МЕНЯ СКРЫВАЛИ ПОЧТИ ВСЕ, ЧТО БЫЛО СВЯЗАНО С ПРЕБЫВАНИЕМ МАТЕРИ В ПСИХИАТРИЧЕСКОЙ КЛИНИКЕ.
Когда мы приехали, отец показал рукой на зарешеченное окно на верхнем этаже простенького беленого здания, стоявшего на противоположной стороне улицы.
«Она вон там», – сказал он. За мутным стеклом окна я смог увидеть лишь силуэт кого-то, махавшего мне рукой. Я спросил, почему мы не можем зайти внутрь и повидать маму.
– Тебя не пустят, – сказал отец.
– Почему? Что это за место?
– Психушка. Она сумасшедшая, – только и ответил он.
Жить с бабушкой было гораздо лучше, чем с отцом, но и в этом были свои недостатки. София воспитывалась в деревне в Восточной Европе и на кухне предпочитала использовать такие части цыплят, коров, овец и ягнят, до которых и на спор бы не дотронулся ни один американец. Такими частями были голени, голяшки, хрящи, потроха, вымя и мозги. Особенно ценилась требуха, которая стоила гроши. Ее гордостью и основным блюдом любого застолья был студень, сваренный из свиных ножек и еще неизвестно чего. Все это праздничным тортом громоздилось на большом блюде, подрагивало серой желатиновой массой и имело вкус и консистенцию хряща куриной ноги, оставленной под дождем на несколько недель. Студень подавался с настолько ядреным хреном, что он временно убивал вкусовые рецепторы, чтобы вас не стошнило тем, что вы только что съели.
Несмотря на то что София уже давно жила в Америке, среди магазинов, полных свежих продуктов, она, как и многие другие выходцы из Старого Света, считала, что если мясо выглядит слишком свежим, то это мясо животного, умершего естественной смертью. Поэтому она всегда торговалась с мясниками и ругалась с ними, если они пытались выбросить то, что, по их мнению, не могло быть использовано в качестве еды. Если зелень гниения могла быть счищена с мяса, то это значило, что мясо достаточно хорошо, чтобы быть съеденным. Если же это представлялось невозможным и зелень не исчезала, бабушка просто пускала мясо на фарш для сосисок.
Колбаски были решением любого вопроса о еде. Бабушка сидела за столом с привинченной к нему мясорубкой, курила, пила и засовывала в агрегат кусочки мяса, которые были слишком тухлыми для другой ее стряпни, и даже не замечала, что в мясорубку попадает и пепел от сигарет. Продукция затем проваривалась минимум в течение часа, обеспечивая уничтожение микробов, бактерий и неприятных запахов. Ее логика была понятна: если вы точно знаете, откуда мясо, то вы бы хотели насладиться и его запахом. Но если происхождение мяса неизвестно, то в этом случае чем меньше вы чувствуете вкус и запах, тем лучше, потому что кусок мяса с характерным запахом может убить вас на месте.
Когда бабушка уставала от того, что я вечно болтался у нее под ногами, она отправляла меня к тете Терезе и ее мужу, Теду Скибицки. Тетя была худощавой женщиной с короткими темными, завитыми химией волосами и острыми чертами лица. Она носила очки с толстыми стеклами и говорила с ярко выраженным акцентом жителя Нью-Джерси. Когда она нервничала, то всегда покашливала, словно пытаясь прочистить горло, и я каким-то образом унаследовал у нее эту привычку. Она была единственным относительно психически нормальным человеком в клане Стражински, даже несмотря на ее утверждение о том, что ее собака умела говорить[5].