– Не успел узнать их в подобном качестве. Герман не зря надо мною шутит – я не был целым студентом, всего лишь изредка посещал лекции. И курса не кончил – наш язвительный приятель наверняка поведал вам почему.
Анисим Семёныч располагающе улыбнулся. Это и в самом деле был необычный русский – у него сохранились в целости передние зубы.
Бюрен подвинул ему единственный стул:
– Садитесь, как у вас говорят, чем богаты, – последние слова он выговорил коряво по-русски, и гость умилённо расцвел, – а я посижу на кровати. Герман рассказывал, что вас интересуют мои восточно-прусские приключения? А вы в ответ поможете отыскать одно письмецо, в бюрократической вашей геенне…
– Вы не начинаете с ритуальных расшаркиваний, сразу переходите к делу, – похвалил Анисим Семёныч, – просьба моя к вам такова. Я прочёл недавно одно сочинение, Аль-Мукаддима…
– Слышал о нем, но сам не читал.
Гость уставился на Бюрена ошарашено:
– Вы?.. – И тотчас с иронией пояснил: – Простите, но я невольно позавидовал курляндцам: если и фаворит герцогини знает про Аль-Мукаддиму, то с образованием в малышке-Курляндии дела обстоят блестяще.
– Фаворит у нас Корф. – Бюрена обидела его ирония. – Я управляющий имением. Мне приходится подменять иногда фаворита – но это из-за внешности…
Анисим Семенич кивнул – признал, что внешность хороша.
– Но профессия моя – не амант, а приказчик. А управляющий должен много читать, и всё экономическое, по своей работе – так что не смейтесь. Я и о Пачоли знаю… Аль-Мукаддима – арабская книга, нет немецкого перевода, – но обидно слышать, что я недостоин и знать о ней…
– Еще раз простите, – смутился гость.
– Да представляю, как Кайзерлинг меня аттестовал. Безмозглый красавец, вермфлаше, провёл семь месяцев под арестом…
– Вовсе нет. Герман никогда не дает за глаза подобных оценок…
– Да ладно, – Бюрен вскочил с кровати и принялся мерить комнату стремительными сердитыми шагами, – и в глаза говорит, и за глаза. Так что вы желали узнать от меня, герр Маслов?
Герр Маслов сгорбился на стуле еще больше, он вертел головой, стремясь уследить за мечущимся по комнате Бюреном.
– Мы с вами плохо начали, господин Бюрен. Давайте решим, что недавнего разговора попросту не было. Послезавтра выходной, и у меня, и, как я знаю, у вас. Мы встретимся, я покажу вам Москву, прогуляемся по лугу, оценим знаменитые праздничные карусели. А завтрашний день я целиком посвящу поискам пропавшего письма – только назовите мне отправителя…
Бюрен остановился, проговорил сомнамбулически:
– Бинна… Бенигна фон Бюрен. Моя супруга, Бенигна Готлиба фон Бюрен…
– Вот и славно. – Анисим Семёныч поднялся со стула и приготовился прощаться. – Я отыщу для вас её письмо, в «чёрном кабинете» барона Остермана. Завтра я как раз к нему прикомандирован… А теперь позвольте откланяться.
– Погодите. – Стремительный Бюрен удержал его за локоть и произнес почти виновато: – Что вы хотели знать? Мне ведь придется всё это припомнить – чтобы не провалить мой экзамен среди праздничных коронационных каруселей. Я столько лет старался об этом забыть…
Анисим Семёныч поглядел на него, внимательно и с любопытством – нет, не хитрованские были у него глаза, но живые и смешливые, как два светляка.
– Хотел спросить у вас, верно ли, что в тюрьмах почитают ростовщичество грязным делом. И в Аль-Мукаддиме есть такое понятие, как «закят». Одна сороковая, собираемая в пользу нуждающихся. Я пытаюсь понять, как этот мусульманский закят мог бы соотнестись с тюремным арестантским «общим». Только я мало знаю про «общее», вот и надеялся – выспросить у вас.
В это позднее утро в приёмной столпились целых две свиты – Анны Курляндской и ее весёлой сестрицы, тоже «Ивановны», Катерины Мекленбургской. Народ простоватый и слегка очумевший от столичных щедрот гудел, не умолкая, словно жуки в коробке. Бюрен устроился на подоконнике, раскрыл руководство по конной выездке и поверх него следил, как юнкеры у дверей переклеивают друг на друге мушки. Теперь он с легкостью их различал – раскосый Рейнгольд много смеялся, а вот товарищ его был, наверное, самый серьёзный камер-юнкер в мире.
Бюрен делал вид, что читает, а сам гадал, заметит ли его прекрасный хранитель дверей? По всему выходило, что не должен, но – он все-таки подошёл.
Этот Рейнгольд заговорил с ним с задорной невесомой злостью, но на него ли, на себя, на весь свет? То был агрессивный, напористый сорт любопытства, недобрый и опасный – в такой же манере держался с Бюреном и его приятель Кайзерлинг. Но у Рейнгольда, или Рене, как сам он себя представил, это была, кажется, всего лишь придворная манера, привычка подкусывать любого, просто так, играясь, не причиняя боли. Он с сердитой язвительностью рассказывал о нестоящих, бездельных, безобидных вещах – о придворных праздниках, о брате своём, блестящем и неистовом Гасси Лёвенвольде, о конной выездке, о книге Плювинеля, которую брат любезно одолжил ему, Рене, ненадолго.
Рене говорил, экспрессивно мешая французские и немецкие слова, и неотрывно глядел Бюрену в глаза подведёнными дивными очами, и всё время трогал собеседника, словно проверяя, не растворяется ли тот в воздухе – кончиками пальцев проводил по обшлагам, с машинальной нежностью перебирал простенькие кружева его манжет… Рене мгновенно и незаметно перескочил в разговоре на «ты», сославшись на давний обычай придворных пешек. Задорная злость была лишь тоном, подачей себя, слова его были при том вполне дружелюбны. Даже чересчур…Он даже предложил, завидев у Бюрена в папке трактат о выездке, одолжить ему на денёк пресловутого Плювинеля.
Плювинель, «Наставления королю в искусстве верховой езды» – редчайшая французская книга, легенда наездников, чёрная жемчужина для знатоков конной выездки – к чему отдавать её так запросто приезжему болвану? Бюрен насторожился, с чего вдруг такая забота? Вдруг за дружеским вниманием последует обещанная Германом подлость, злая шутка, месть за давнее, восьмилетней древности, соперничество? Или Рене попросту забавлялся, скучая, играя, как кошка с птицей, с бессильной и глуповатой жертвой?
И когда Рене спросил, смеясь и запрокидывая голову, свысока и насмешливо на Бюрена глядя:
– А как здоровье вашей драгоценной супруги? – тот чуть не рухнул, оторопев, со своего подоконника.
Потом понял – Рене дружен с Остерманом, а тот – он же герр «Чёрный кабинет». И мерзко сделалось: значит, его письма к жене читали в кабинете, и этот, Рене, быть может, тоже читал…
«Что бы ты ни делал – я не стану с тобой играть». Как с Кайзерлингом – сколько тот ни навязывал свои игры, Бюрен попросту не отвечал – и оставался неуязвим. И сейчас этот смешливый Рене будто бы приглашал его за собою в какой-то огненный круг, но можно ведь было попросту и не ходить. «Non digno» – такой был девиз, кажется, у тамплиеров: «Не снисхожу». Не снисхожу – и остаюсь неуязвим.
Рене, соскучившись, отошёл от него, и теперь возле дверей шептался с карлицей, молоденькой и хорошенькой – присел перед нею на корточки и нежно терся носом о нос её, всё смеясь.
Бюрен вспомнил, что карлица эта – царицына, шпионка, любимица, и сам Рене, именно Рене, а не тот, второй на этих дверях – тоже царицын, тоже, как Остерман говорит, «вермфлаше». Был у царицы камергер Виллим Иванович, нумер один, Ле Гран, почти явный её фаворит, и был вот этот Рене, нумер два, его так и звали – «миньон», младший. Тоже любимец, что-то и он мог…
И Бюрену сделалось боязно: как ему, недотёпе и тюхе, отныне лавировать, если миньон Рене пожелает и дальше в него играть? Оттолкнуть нельзя, не по зубам ему станет подобный враг при большом дворе, но нельзя и поддаться – ведь съест, он же играет для того лишь, чтобы потом съесть…
Лёвенвольде были «uradel», рыцари столь древнего рода, древнее нынешних русских царей, католики, из той своры, что воевала некогда гроб Господень. А у рыцарей – у них ведь собственные свои кодексы, и мораль как у льва в пустыне – вот конкуренты, и вот добыча, и всё… Они считают людьми лишь подобных себе, лишь равных, таких же львов, все прочие для них – игрушки, чтоб потрепать, погонять когтистой лапой по паркету, прежде, чем полоснуть клыками и потом – даже не сожрать, бросить.