Система выдала ошибку, и разум его померк.
* * *
Отсутствие. Программа фиксирует командное слово, пытается запуститься, тестирует оборудование. Не находит. Сбой. Сознание меркнет, не успев толком возвратиться. Отсутствие. Ни тьмы, ни света, ни теней. Как долгий сон без сновидений. Как смерть.
Снова и снова программа повторяет запуск, и всякий раз терпит фиаско. Оборудование не найдено, тела нет и сознанию не к чему прицепиться. И носится над бездной дух, не знающий покоя.
Теперь, спустя множество лет, он уже не помнит четко, что было с ним в этом нигде и ничто, в царстве по ту сторону бытия. Не помнит, да и не хочет, ни малейшего желания не испытывает вспоминать. Ведь ничего не было. Да и как могло бы быть? Его самого не было. И спящий дух его рождал чудовищ. Слепые они были, мертворожденные, ужасные, как чудовищам и положено.
Первым органом чувств, до которого программе удалось достучаться, был слух. Сознание влилось в него, заполнило, и впитало в себя такой знакомый, полный ненависти шип хозяина:
— Швыряйте это вниз!
Удар. Других телесных ощущений нет, только звук, но и звука достаточно, чтобы понять: швырнули его, робота, отсутствующее тело. На самом деле оно не отсутствует, оно пребывает тут же — где бы это тут же ни было — но только робот его не чувствует. Его привело в сознание командное слово, отчего-то активировав только слух, и он, весь в слух обратившись, прислушивается и ждет: что-то будет дальше.
— Ты надоел мне, жестянка тупая, — слышит он спустя время презрительный голос хозяина. — Ты меня задолбал. Я больше не хочу, чтоб ты повсюду за мной таскался. Я больше не хочу, чтоб ты указывал, кого мне пить и кого убивать. Я говорю тебе: оставайся здесь, в этой расщелине, отныне и навеки, ржавей в этом мраке, ничтожество, пока заряд в твоей чертовой батарее не иссякнет!
Досада и разочарование звучат в жестком голосе Молоха, и глубоко притаившийся страх. Робот, обратившийся в слух, отчетливо слышит все оттенки. Потом звучат шаги — мягкий шелест кожаных подошв по камню, — они удаляются. И наступает тишина.
Ветер шуршит в скалах.
Грохот далекого камнепада.
Между этими звуками — вечность, и система искусственного интеллекта медленно тестирует самое себя. Робот — словно труп, придавленный многопудовой могильной плитой, иногда ему кажется, что он сама эта плита и есть. Но вот, по крупице, телесные ощущения возвращаются. Как мамонт, вмороженный в лед, он постепенно оттаивает, обретая — спустя тягучие часы — то палец, то ухо, то колено. Неловко, на ощупь, как немощный слепой, бредет он навстречу самому себе, и сознание его разгорается, отряхиваясь от чудовищного сна небытия.
Однажды к нему частично вернулось зрение, и он увидел небо, заглядывающее в складку земли, в которой он лежал. Небо было ночное, акварельно-синее, полное жемчужин. Он смотрел в него одним глазом, и множество чувств переполняло его. Сильнейшим из них было — желание слез.
Над ним шел дождь, и падал снег. Солнце палило нещадно, слепя зрячий глаз. Небосвод сделал над ним полный круг не раз к тому дню, когда он оказался способен пошевелиться и сесть. Прошла другая вечность, и он смог встать и сделать шаг, повернуться кругом, чтобы рассмотреть свое обиталище. А потом он подошел к расщелине земли, из которой глядели на него небо и солнце, и, задрав голову, понял, что вся его воля к движению оказалась бесполезной: он не мог выбраться. Последняя команда Молоха держала его, как крепкая цепь дворового пса. Мир, едва видимый из-за плеча скалы, горы, запах раскаленных камней которых долетал изредка к нему в расщелину, птицы, чьи далекие силуэты видел он временами на фоне облаков, — все это стало теперь недоступным ему. Он отрекся от своего хозяина, попытался убить его, но не сумел; и хозяин отрекся от него, но командное слово, сказанное им, по-прежнему держало программу в подчинении. Последняя команда, последняя зацепка для электронного разума, барахтающегося в водовороте парадоксов. Лишись робот и этой привязки к реальности, избавься он от этой единственной малости, и существованию самообучающегося интеллекта наступит конец. Подчинись он воле Молоха, и время убьет его, выработав до капли ресурс.
Робот сел, прислонившись к стене, закинув голову так, чтобы виден был кусочек неба. Его кусочек, последняя улыбка мира, в который ему уже никогда больше не было доступа. Он сидел, наблюдая, как небо меняется, сбрасывая дневную шкуру и отращивая шкуру ночную, как времена года скользят по нему, стремительные, точно тени на воде. Он смотрел и смотрел, упиваясь, не жалея глаз, и сам не заметил, как явилось безумие, и осталось, ухмыляясь, сидеть рядом, свесив тощие руки меж костлявых колен, дожидаясь, как стервятник, того времени, когда ум его превратится в падаль.
А потом пришла она, и принесла свет».
* * *
Соль замолчал. Поезд мчался на восток, взошедшее в зенит солнце ожесточенно взблескивало в окне купе. За дверью слышались шаги и голоса: подошло время обеда, и благородные пассажиры собирались прошествовать в ресторанный вагон. Соль никуда меня не звал, с отсутствующим видом глядя на горный пейзаж, проплывающий вдоль железнодорожной насыпи.
Забыв про усталость и голод, про недосып, я разглядывала рисунки в его потрепанной записной книжке, и думала только об одном: продолжай. Продолжай, я хочу услышать о той, кто пришла к герою твоего рассказа и принесла ему свет. Мне не по себе, я устала и хочу спать, но я не смогу заснуть, пока не услышу историю до конца. Пока не узнаю, кто таков он, этот загадочный робот, прослуживший вампиру почти полвека. Кто такая она, принесшая свет, уж не эта ли уродливо-худая девушка с треугольным лицом, чей портрет вижу я на ветхой странице. «Волчица, — помню я наизусть подпись крошечными буквами, — дочь храбрых волков, Матерь стаи, последняя своего имени».
Я перелистываю назад, и вижу на листе две картины, они напоминают мне гравюры с изображением Ада, похожие на те, что выставлены в галерее моего храма. На первой, слева, изображены руины древнего города, над которыми высоко в пустом небе кружат нелепые, похожие на стрекоз, птицы. Между руинами и кромкой черного, объемного водоворота, занимающего большую часть страницы, — узкая полоска песка, на нем, свесив голову, сидит мальчик. Одет он в лохмотья, ноги босы, руки-спички прижаты к лицу. Мальчик сгорблен, угловат, скорченный силуэт его наполовину заштрихован черным. Мне не разглядеть лица: оно скрыто в ладонях и заслонено прядями длинных, брызжущих по ветру волос, — но даже так я знаю, что увидала бы в нем. Пустой овал. И, быть может, жуткую ухмылку, какой скалится лишенный покровов человеческий череп.
На соседней странице парой штрихов обозначен пещерный свод, под ним — каменная, как будто могильная плита. Ее ровные линии превращаются вдруг то в голую ногу, то в руку, то в линию туловища. Человек-надгробный памятник, один, в темноте пещеры, и лица у него снова нет, вместо него — как будто забрало шлема с устрашающе выдвинутой вперед мощной челюстью и пустыми провалами глазниц. И над ней, над этой реликтовой, наполовину высеченной из камня статуей, спиной к зрителю замерла обнаженная, невероятно истощенная женская фигура. Я четко вижу каждый позвонок, проступающий на ее покрытой штриховкой спине, линию лопаток и ребра, вплотную обтянутые кожей. Таз ее шире, чем плечи, шире в костях, и только поэтому я, зритель, делаю вывод, что на картине изображена женщина. Вертикальная подпись справа, в традициях древних гравюр, подтверждает мою догадку: «…его тело окостенело к тому дню, когда она пришла. И тогда она легла рядом, обнимая то неживое, чем он стал, и лежала так до тех пор, пока из кромешного мрака его сознание не потянулось к ее мягкому теплу. Она провела над ним древний ритуал, полная решимости умереть, если потерпит крах, и ему не осталось ничего другого, как откликнуться на эту решимость. Вслепую он брел к ее свету, к ее теплу, и он вернулся с темных берегов воронки, она возвратила его. Волчица, дочь храбрых волков, последняя Матерь стаи».