Загасив папиросу о стену, Санин сунул окурок в карман – на всякий случай, чтоб потом не подобрали мусора. Быстро пошел вперед, отведя руку со свинчаткой для удара. В этот поздний час, проверено, никто кроме Бляхина из дома не выходит.
Еле успел спрятать кулак за спину. Застыл.
Из двери вместо гражданина начальника вышел отец Рэма Клобукова.
Удивился:
– Вы?
Про чудеса
Позвонил Филипп. Сказал:
– Кое-что для тебя разузнал. Заезжай, когда сможешь. Я приболел, из дома сегодня выходить не буду.
Была операция на открытом сердце, шла семь с половиной часов. К сожалению, неудачная. Естественное кровообращение не восстановилось. Клобуков освободился только в девятом часу и сразу поехал на улицу Кирова, очень усталый и мрачный.
– По твоему Баху принято решение, – сказал Бляхин. – Положительное. Оформят бумаги – может хлопотать о пенсии как реабилитированный, восстановить прописку, встать в очередь на жилплощадь и прочее. Пришлось повозиться, нажать кнопки, но чего не сделаешь для старого друга, тем более ты Еве лечение организовал. В общем, порадуй деда.
– Если увижу, – вздохнул Антон Маркович. – Он меня избегает.
Спускался на лифте озабоченный. Теперь надо было разыскать Иннокентия Ивановича уже не ради покаяния, дела в конце концов эгоистического, а по важному поводу. Бог знает, сколько недель или даже месяцев протянется бюрократическая волокита, зачем старому нездоровому человеку зря нервничать?
Столкнувшись у подъезда с Саниным, Клобуков очень удивился.
– Брожу по вечерней Москве, – объяснил тот, поздоровавшись. – Понравился двор со львом, куда я вас тогда проводил. Вот, заглянул от нечего делать. Но это очень хорошо, что я вас встретил. Хочу забрать свои вещи. Уезжаю. Сейчас можно?
– Конечно. Я домой.
Ехали по бульварному кольцу на 31 троллейбусе. Оба были насуплены, погружены в свои мысли.
Неудобно долго молчать, подумал Антон Маркович. Но не такое настроение, чтобы говорить о пустяках, особенно с этим человеком.
За мокрым от моросящего дождика окном проплыл силуэт Пушкина.
– Когда открывали это памятник, автор «Преступления и наказания» в своей знаменитой речи произнес ужасные слова, – сказал Клобуков. – «Разве может человек основать свое счастье на несчастье другого?».
– Почему «ужасные»?
– Потому что за всякое преступление есть наказание, – сам понимая, что это звучит бессвязно, заговорил Антон Маркович о наболевшем. – И казнит каждый себя сам, без снисхождения и пощады. Никакое НКВД и Гестапо не придумают тебе более мучительной казни, чем ты сам.
– Вы об угрызениях совести? А если ее у человека нет и никогда не было?
– Я не о совести. Я о том, как человек обходится с собственной жизнью. О том, что за всё страшное и подлое платишь еще более страшную и подлую плату. «Мне отмщение и Аз воздам» – это не про Бога. Это про себя: ты сам себе отомстишь и воздашь, по причиненным тобою мукам. За черствость и жестокость расплачиваются отчуждением, жизнью без любви. Это все равно что пожизненное заключение в одиночной камере. За подлость – тем, что чувствуешь себя подлецом. За скверное существование – скверными воспоминаниями, за никчемное – тем, что тебя сразу забывают, будто и не было…
У Санина, вначале слушавшего без особенного интереса, зло блеснули глаза.
– А ваш приятель Бляхин, Филипп Панкратович? Я не сразу вспомнил, когда вы сказали, где я слышал эту фамилию, только потом. Подполковник Бляхин в Оппельне фильтровал наших ребят, освобожденных из плена. Бессчетное количество народу перегнал из немецких лагерей в советские. И что? Какое ему наказание за это преступление? Живет в хорошем доме, в достатке, перед сном выходит воздухом подышать…
Санин осекся, словно наговорил лишнего, но Антон Маркович закивал: да-да, я вашу мысль понял.
– Уверен, что Филипп на своей службе наделал меньше зла, чем какой-нибудь карьерист. Я тысячу лет его знаю, он всегда приспосабливался к условиям окружающей среды и, если была такая возможность, не слишком усердствовал в своем, прямо скажем, малосимпатичном ремесле.
На «малосимпатичное ремесло» Санин хмыкнул, но перебивать не стал.
– И тем не менее Филипп, с охотой или без охоты, безусловно был винтиком машины Зла, – продолжил Антон Маркович. – Как теперь всё чаще повторяют, оправдываясь, «такое уж было время». Напрасно вы думаете, что судьба не наказала Бляхина. Вернее, он сам себя наказал, и жестоко. Однажды, выпив, он признался мне, что свою жену никогда не любил, а любил совсем другую женщину, мать его сына. Но оттолкнул ее, потому что связь угрожала карьере, и всю жизнь провел с «этой бужениной» – его собственные слова. В шестьдесят лет у Филиппа Панкратовича подорванное стрессами здоровье, а главная радость в жизни – льготная очередь на холодильник «ЗиМ» и прикрепление к какой-то особенной секции Сорокового гастронома на Лубянке. Он сейчас битый час ликовал, что его «включили в список на спецобслуживание». Мне было очень его жалко. Стоило прожить жизнь ради гастронома?
– Бляхин уверен, что стоило. Ему, уверяю вас, ничего больше и не нужно. Он счастлив! – зло бросил Санин.
– Именно. Потому его так и жалко. Это и есть наказание.
Не похоже было, что собеседник согласился, но возражать перестал. Снова замолчали.
На лестнице было темно. С одиннадцати вечера свет в подъезде отключали – домоуправление приняло повышенные обязательства по экономии народной электроэнергии. Слава богу, на индивидуальную это не распространялось, в каждой квартире имелся свой счетчик.
Поднялись на самый верх. Антон Маркович привычно вынул плоский карманный фонарик – посветить на замочную скважину.
На ступеньках, ведущих к чердаку, кто-то сидел, привалившись к стене.
Блеснул голый череп, обрамленный седым пухом, захлопали ничего не видящие глаза, их прикрыла костлявая рука с длинными пальцами.
У Клобукова пересохло в горле.
– Иннокентий Иванович… – не сказал, а просипел он.
Худое морщинистое лицо озарилось радостной улыбкой. Обнажились голые десны.
– Антоша! Ах, как хорошо! А я приготовился ночевать здесь, поезда-то уже не ходят. Звонил – никого!
Бах оперся о стену, хотел подняться, но с первой попытки не получилось.
– Там Ариадна, но она никому дверь не открывает, – пробормотал Антон Маркович.
Кинулся помогать. Локоть у Баха был острый и тонкий, как лапка кузнечика.
– Представляешь, я твое письмо только сегодня увидел, случайно. Хозяйка под дверь сунула, а сама ничего не сказала. Две недели пролежало. Вижу-то я плохо, очки старые, им двадцать лет. Читать почти невозможно. Подметал пол веником, гляжу – что это?
Не сразу попав ключом в замок – тряслась рука, Клобуков открыл дверь, включил в коридоре свет.
Иннокентий Иванович не отвернулся от него! Простил!
– …Подпись и адрес кое-как разобрал, потому что крупно написано, а сверху всё мелко, не сумел, – радостно шамкал Бах, – но это ничего, ты сейчас сам мне расскажешь, как у тебя дела, как ты жил. Вот ведь какой драгоценный мне подарок от Господа!
Сердце сжалось. Помилование отменялось. Будет казнь. Прямо сейчас. Ужасная.
Кажется, Санин что-то понял – он смотрел на исказившееся лицо хозяина квартиры прищурившись.
– Вы меня не представляйте. Я пойду, не буду мешать. Только возьму узелок.
– Да-да, сейчас…
Антон Маркович сходил в комнату, вернулся – и вдруг подумал: такие казни должны быть публичными. И свидетель какой надо.
– Не хотите, чтобы я вас знакомил – не буду. Но прошу вас остаться, – сказал он твердым голосом. – Это в продолжение нашего разговора о преступлении и наказании. Мне важно, чтобы вы послушали. Именно вы.
– Антошенька, – попросил Бах, – ты не дашь мне чаю? Продрог я на лестнице, у вас там не топят. И еще ужасно есть хочется. Просто хлеба, мякиш. Жевать-то мне нечем.
Пусть хоть съест что-нибудь, а то ведь потом откажется, подумал Клобуков.
Пригласил обоих в комнату. Нагрел чайник, принес хлеб, плавленый сыр «Новый» – больше ничего мягкого не было.