Большой брат швырнул недокуренное в сторону щелчком, неестественно весело сказал:
– Чё, скатимся?
По склону террикона, в стороне, куда улетел окурок – в породе – естественный желоб, будто русло реки. Было видно, что тут уже, как с гигантской горки, скатывались неоднократно.
– А если куртка порвётся?
– Зассал? Щегол. Сюда зыпай, как делается…
Брат встал с валуна, застегнулся, сел в желоб, лихо откинулся на спину и стремительно полетел вниз, словно маленький ребёнок.
Чтобы не отставать и не успеть испугаться – сел вслед и, также – полетел вниз по ледяному. Меня несло быстрее, ужасно плохо становилось от осознания сделанной громадной непоправимой ошибки. Завопило звериным тупое желание остановиться, вернуться назад и передумать.
Поздно вернуться, но не поздно остановиться же!
Мои подошвы, пытаясь затормозить бешеное скатывание, ударили по поверхности. Меня перебросило через голову: теперь это стало не полётом-скольжением на бешеной скорости вниз, теперь это стало безостановочным сальто через голову на бешеной скорости с вращением вокруг своей оси, дальнейшим вылетом из более-менее безопасной траектории желоба и последующими ударами спиной о мёрзлую породу крутого склона террикона.
Вплоть до самого приземления – ужас мой ещё больший уверял: конец! Смерть! Перелом! Треснет шея, или напорюсь на камень острый, или провалюсь в одну из «оспин» и сгорю внутри. Мотало до тошноты с каждым кувырком. Небо торчало то внизу, то вверху, то где-то сбоку. Подножие мелькало нестерпимо далеко, и то – когда удавалось подметить его в карусели падения.
Наконец.
Тело ударилось о мягкую соломенную сухую подушку камыша. Встав, сбил налипший толстыми бусами по куртке снег, поискал, но не нашёл варежек, поправил, врезавшуюся шнурком в подбородок, шапку. В ботинках – снег, штаны – истёрты и также – в налипшем снеге.
Большой брат, примирительно улыбнулся и махнул – пошли; показав в сторону.
К нам бежали чёрными пятнами, высоко подпрыгивая, проваливаясь – бродячие псы. Дюжина облезлых разношёрстных дворняг бежала молча, целенаправленно. Похолодело внутри, упало вниз, инстинктивно напружинились спазмом мышцы – нестись прочь. Но обомлел ступором, в горле – провал. Большой брат врезал по голове, отлетела набок шапка:
– Чё встал, пошли. Не боись – не укусят. Только не беги и всё. Спокойно иди себе.
Поправил шапку, медленно пошёл, отвернувшись, потеряв из виду стаю, будто и нет проблемы. Большой брат побрёл следом.
Трусливо оборачивался всё чаще.
Собаки бежали быстрее, дистанция уменьшалась. Услышал куцый коверканный ветром лай. Ускорил шаг, утопая в рыхлом, спеша к остановке, одиноко торчащей, у дороги.
Собаки ближе и ближе.
Одна уже рядом, Большой брат поднял камень нарочито, глядя на неё с бешенством.
Прочие – теперь тоже рядом.
Они окружили нас, они озлобленно рычали громким и угрожающим, оббегая, напрыгивая, кусая в воздухе. Перехватило дыхание, заныло в кишках.
Большой брат кинул камень в одну, резким замахом пнул другую, взял с земли корявую ветку, размашисто стал наносить удары по собакам, что разом вдруг напрыгнули на него, цепляя кривыми большими зубами, разрывая ткань его пальто, мешая аляповато тёмно-красным.
…ибо воскрешаете его вы – безбожные лгуны.
4
Ставит ли фраза: «Такие как мы» – выше прочих (даже если фраза звучит: «Такие как мы – это слабохарактерные личности без стержня – мы лишние»)?
Ответ знатоков: «Да, но что в этом такого?».
Подсознание умолкло, отвлекаемое, припорошенное, раздумчивое прошлым и сопутствующей этим виной. У меня снова чувство необъяснимой решительности, которое появилось утром «Первого сегодня», которое подвигло утром «Первого сегодня» собраться и без раздумий выйти и просто идти к моей точке назначения «b».
Цель утром, впервые за долгое время застоя и апатии (тысячи лет), проявилась истинным сиянием. Алгоритм движения к цели – линеен и лёгок в исполнении. В «Первом сегодня» ненужное отступило; полновесное знание, что «так надо (идти) и так будет (придёшь)» полноправно мной завладело и управляло отныне – на подходе к диспансеру.
Сугробы в рытвинах мокрой грязи таяли, застывая в волнообразных формах на иссохшем под ним газоне. Галдело вороньё на сухих средневековых деревьях. Большие ржавые ворота фронтального въезда диспансера открыты нараспашку. Будка охранника как брошенный ребёнок. Подъездная дорога до приёмного покоя: вся в трещинах, бровках, ледяных наростах. Выступающий тамбур с охраной из барельефа, скульптур известняковых львов с выпученными базедовыми глазами. Открыл с трудом (грандиозным, вес её под тонну) входную дверь. Миновал оббитый спотыкающимися порог.
Внутри главного корпуса, у приёмного покоя – слепленные в однородную массу люди.
Много людей.
Пахло прелыми одеждами, сутолокой. Слышался гомон, переговоры, перекрикивания фоном шумной звуковой дорожки массовок кино. У полукруга кассы теснились. У кабинетов принимающих врачей – теснились. На банкетках, на широких подоконниках, у пожухлых цветов в дешёвых кашпо – теснились.
Много людей.
Слишком много людей.
Назад!
Множество людей часто образуют неуправляемую толпу.
Пути назад нет!
Множество людей иногда образуют управляемую очередь.
Домой! Обратно!
Множество людей, так или иначе, мешают друг другу внутри.
Вперёд.
У открытого кабинета, в котором врач склонился над коричневым, с блеском отсвета столом теснилась разношерстная в мрачных одеждах Толпа. Она топтала истёртый в гвоздях и сабельных полосах линолеум. Тёрла толстую многослойную масляную краску на стенах, колупала её.
Жирных, тусклых бежевым стенах.
Вперёд.
Толпа смотрела в потолок, побеленный наспех, вдыхала шумно. Пересчитывала пыльные лаконичные плафоны. Перечитывала информационные плакаты коровьими взорами. Спрашивала возбуждённо: «Кто последний?». Утверждала нагло, что тут занимали. Говорила, всем и каждому, что им, каждому – только вызнать и – только расписаться. Утверждала, что будет одна за другим и будет блюсти эту очередность, но…
Из кассы кричали: «Вы оплатили?». В кассу кричали: «Вы сдачу дадите?». И ругались, потно дыша, отравляя воздух гнильём ртов, смоченными прелыми в сырости некрасивыми одеждами бесформенными на рыхлых жадных зависимых телах.
Вперёд.
Врачи проходили мимо молча, скорей, как на вызовы, осунувшиеся флегматичные. Мимо проходили медсёстры и санитары в исстиранных халатах, встревоженные и меланхоличные. Уборщицы проходили мимо, обвинительно холерично готовые к окрикам. Ипохондричные реципиенты-пациенты. И ни одного сангвиника. Так ведь совершенно нельзя устраивать собственную вселенную.
Несло хлоркой.
Тахикардией заходился корень языка.
Панорамы занавешены некрасивым, естественным – решётки от подоконников и к верхним откосам. В коридоре – пологий длинный спуск для каталок. И на спуске этом – теснились.
Дальше вперёд. Быстрым – вперёд. Со страхом, с вымирающим желанием вырваться, ослеплённый и загнанный, не смевший подумать оглянуться лишь и идти обратно тем же путём, что и пришёл.
Но чем дальше – тем меньше было людей. Больше специализированных кабинетов. Функциональных. И стало спокойнее. И утвердилась вероятность, что в конце меня ждал особенный пустой, до которого никто не успел добраться, до которого нет никому дела.
Что там собирались излечить.
Там же:
Докопаться до истины.
Выписать лекарства.
Провести терапию.
Назначить покой.
Исповедать.
Освобождённого, осужденного самой природой, себя – отпустить.
Так что.
Дело решённое: надо было продолжать бежать.
Дальше по коридору.
Несколько кабинетов один за другим через одинаковые расстояния. Перед первым скамейка – на ней закованный в жёваную шлейку мужчина лет сорока. Он уселся престарелой маме на колени детёнышем. Мать гладила его по спине машинально, успокаивая. На меня – задумчивый парень у обналичника. На меня – дородная в цветных одеждах старуха. Поодаль мающийся подросток. В их глазах обозначалась претензия и вопрос: «На приём? К нам в очередь? К нам, в стаю?».