Раз сделали татуировку, то женщины получали хоть какую-то отсрочку. Значит, сегодня их не убьют, а раз их не убьют, то обязательно дадут что-то поесть. Хорошо бы это была каша, неважно какая, пусть пшённая или гречневая, но обязательно в миске и доверху. Пусть от неё поднимается кверху пар, а в середине будет кусочек… нет, масла, конечно же, здесь не дадут, пусть будет кусочек комбижира или маргарина. Какая разница, что будет сверху? Главное, её можно будет быстро съесть, грязными пальцами собрать все остатки со стенок миски и слизать. Мыть руки? Кто сейчас мог думать о чистоте рук? Это довоенные чистоплюйские дела! Мыть руки могли почтенные домохозяйки, а кто они сегодня? Ну да, их же повысили в статусе, они теперь номера. Всё, что им сегодня нужно для выживания, выучить наизусть свой номер. Отныне никого не интересуют их имена. Они будут жить в этом лагере просто рядом цифр и этим же рядом вылетать в трубу, когда подойдёт их очередь. Какая разница, как назвали их матери? Какая разница, какие нежные имена шептали им их любимые мужчины? Как бы они шептали сейчас? Пятьдесят семь тысяч двести сорок три, я тебя люблю? Разве можно любить какие-то обезличенные номера? А как можно представить лицо любимого человека? На какой номер оно будет похоже?
В следующем отделении барака им выдали заношенные робы. Никого не интересовал размер робы или грубых ботинок. Им просто швыряли из кучи то, что было под рукой, и гнали дальше. Правда дали немного времени, чтобы они могли поменяться робами и ботинками между собой, хотя бы приблизительно подобрав что-то более близкое по размеру. Теперь они стояли в одинаковых робах, с одинаковыми серыми платочками на головах. Их одинаково остригли и посыпали одним и тем же порошком от вшей. А теперь… теперь в барак принесли большой бак с горячей жидкостью и большим половником наливали что-то в миски, и счастливчики, уже успевшие получить свою порцию, немедленно начинали её отхлёбывать, обжигаясь и проливая от этого драгоценные капли на пол. Рая с трудом удержала негнущимися пальцами горячую миску. Конечно, никакая это не каша. Даже невозможно представить, из чего варили эту баланду. Но она текла по пищеводу, попадая в желудок, согревая и пробуждая к жизни весь организм. На какое-то время горячая баланда могла обмануть организм, но он понимал, что полученная порция слишком мала, и требовал ещё. И проглотившие свою порцию с завистью смотрели на тех, кто ещё стоял в очереди. После еды им дали время на оправку.
Рая забилась в самый конец туалета и, улучив момент, когда никого не было рядом, расстегнула пару пуговиц на куртке и попробовала высосать несколько капель из груди. Молоко не шло, Рая искусала в отчаянии грудь, но так ничего из неё не выдавила. Отчаяние овладело ею, она так надеялась на эти несколько капель, даже понимая, что молоко это было бы произведено за счёт её же измождённого организма. И всё равно не могла избавиться от желания ощутить его вкус. Думала ли она в тот момент о том, кому оно предназначалось? Конечно же думала, но в тех условиях, в которых она находилась, ей пришлось отключить всю жалость к нему и к себе и сосредоточиться на собственном выживании. Зачем? Она не знала. А разве кто-нибудь спрашивает себя, для чего он выживает в экстремальных условиях? Для чего раненый солдат борется за жизнь? Да и нужно ли задавать себе такие вопросы? Она молода и пока ещё жива, это её жизнь, и она будет за неё бороться столько, сколько сможет. А потом, когда-нибудь, когда у неё будут для этого время и силы, она сядет в уголочке и будет плакать по своим детям. А сейчас она просто не может себе этого позволить. Как только они увидят жалость в её глазах, она тут же станет жертвой номер один. Эти падальщицы хорошо приноровились определять потерявших силу и надежду, а значит, не имеющих стимула к труду. Зато они трудятся отменно, освобождая землю от лентяек, чьи места с удовольствием займут другие, убившие в себе все чувства. Вот такие и поживут ещё немного. Только так и можно здесь существовать. Нужно стараться изо всех сил угождать надзирательницам, а при случае указать на провинившуюся, чтобы спасти собственную жизнь.
У Раи и её соседок по бараку началась другая жизнь. Прежде всего, хоть они и были постоянно голодны, но дважды в день получали похлёбку, а вечером к ней ещё и крохотный кусочек серого липкого хлеба. Но кто мог выступать контролёром качества? Даже приподнять глаза на надзирательниц опасно. Можно не только лишиться похлёбки, но и поменять статус, заняв место в очереди к крематорию. Но когда же они успели построить на советской территории крематорий? Этот и другие вопросы мучили не только Раю, женщины хотели знать, где они находятся. Однажды одна из них подслушала разговор двух надзирательниц, помощниц фрау Рихтер. И стало понятно, что в какой-то момент поезд пересёк границу и переехал из Белоруссии в Польшу. Но всё равно, ведь эту часть Польши Советский Союз освободил и дал угнетаемым людям свободу, значит, крематориев здесь быть не могло. Не могли же наши строить эти печи. Ведь Красная армия могла принести людям только освобождение, но никак не уничтожение.
К лагерю каждый день прибывали составы, привозящие всё новые партии людей. Главное не смотреть им в глаза и не сочувствовать. Ты же всё равно не можешь ничем помочь. Единственное, что в твоей власти, – попроситься с ними и встать в очередь к крематорию. Их гнали словно скот, выбрасывая слабых из вагонов. После них оставались чемоданы, тюки, оброненные детские игрушки и тела тех, кто уже простился с жизненной суетой. Собрать на телегу чемоданы, погрузить на вторую тела, быстро промести вагон, чтобы он мог отправиться в путь за новой партией.
Вымотанные дорогой люди ждали, что им дадут еды и питья, они заглядывали в глаза тем, кто был одет в лагерные робы, ища поддержки и ободрения. Но наталкивались только на опущенные книзу лица. А если и удавалось поймать чей-то взгляд, то он тут же ускользал. Им было странно и страшно слышать команды на родном языке. Да, помощницы фрау Рихтер кричали им на идише, и оттого картина становилась всё более непонятной. На этом языке они разговаривали в своих семьях и мамы пели детям колыбельные. А если и ругали кого-то на идише, так это разве ругательства? Разве можно всерьёз обругать человека на этом, таком родном и домашнем, языке? Конечно, они знали ещё и язык того места, откуда их привезли. Некоторые говорили по-польски, кто-то говорил по-чешски, и ещё какие-то наречия и языки могли промелькнуть, но объединяющим для заключённых лагеря было то, что почти все из них, кроме цыган и небольших групп противников режима, говорили именно на идише. Им было странно и непонятно видеть злых еврейских женщин, орущих на них и награждающих ударами дубинок. Как будто они не были такими же еврейками. Как они могли бить женщин и разлучать их с детьми? И собаки, какие страшные и ещё более злые, чем эти сумасшедшие женщины с дубинками в руках! Сытые охранники с трудом удерживали псов на поводках. И страх, разлитый в воздухе и сжимающий лёгкие. Казалось, после душного вагона, пропахшего нечистотами, можно было вздохнуть полной грудью, но грудь отказывалась впускать в себя свежий воздух. И только один страх, покинувший барак и свободно разгуливавший между вновь прибывших, чувствовал себя привольно. И эти тоже принадлежали ему. Он щекотил их своим дыханием и сковывал их грудь. А потом бросал их, хватающих воздух верхушками лёгких, словно бы они бежали изо всех сил.
А когда, выполнив необходимую работу по очистке перрона от вещей, погрузки тел и чистки вагонов, Рая возвращалась с остальными на территорию лагеря, то видела вереницу голых людей, стоящих в очереди к крематорию. Надеялись ли они на что-то? Может быть, они думали, что, приняв душ, получат чистую одежду и место в бараке? Они пугливо прижимались друг к другу, пытаясь согреться от чужих тел и получить друг от друга поддержку. И вместе было не так страшно. Раз все стоят, и я буду стоять. Если все движутся к этим массивным дверям, то и я ничуть не лучше остальных и тоже пойду со всеми.