Телефон гремит. Меня пережимает. Тело схватило судорогой.
Отключаю будильник через полминуты, когда отпускает, потом поднимаюсь. Голова раскалывается. Свет лупит по глазам. Мать спит как убитая. Не пошевелилась.
Иногда я думаю, что хочу проснуться с трупом – это лишит меня всех проблем, но – я подставляю руку к её лицу и пальцев касается колебание воздуха, – как обычно, она всего лишь очень крепко спит.
Я вздыхаю и встаю на ноги. Линолеум холодный. Шлёпаю до стенки и достаю обезболивающее. Отламываю половину и глотаю. Уже не помню когда, но я привык к цитрамону и парацетамолу, и массе других таблеток, названия которых уже забыл, – они не действуют, приходится тратиться на что-то подороже.
Боль не уходит сразу, я шиплю, растираю лицо руками и дую на кухню – ставлю чайник, достаю кружки, закидываю в них чайные пакетики и ухожу ванную. Принимаю душ, чищу зубы, бреюсь и думаю, что впереди ещё весь день.
До невозможности длинный день.
Вытираюсь полотенцем, захватываю одежду и иду в комнату. Достаю трусы, напяливаю их, потом остальное. Делаю несколько упражнений – разминаю тело. Но несмотря на растяжки, на работе это никак не помогает. Зачем делаю, уже не понимаю.
Когда заканчиваю, бужу мать. Тормошу её за плечо. Она не просыпается. Крепче хватаюсь и трясу сильнее.
— Мам, — говорю громко, — мам! Просыпайся!
Наклоняюсь и повторяю ей в ухо. Она жмурится.
— Вставай, — говорю и трясу.
Она мычит и разлепляет глаза. Смотрит на меня. Будто бы не признаёт.
— Лёвонька, — лопочет как маленькая и тянет руки, чтобы обнять. — Сколько времени?
— Полшестого.
— Рань такая! — заводит она.
— Я всегда так встаю, — говорю и тяну её за собой – она висит на моей шее. Изо рта запах горохового супа. — Давай, умыться надо и завтракать, потом опять ляжешь.
— Давай я сама, — говорит она, — сама встану, умоюсь, поем…
— Ты этого не сделаешь, — говорю и расцепляю её руки. Тяну на себя и ставлю на пол, веду в туалет, потом в ванну. — Сколько раз уже пробовали?
— А сколько раз мы уже пробовали? — спрашивает она.
— Много, — отвечаю и беру её щётку. Выдавливаю пасту. — Открой рот.
Она сжимает губы и что-то мычит.
— Не начинай, — я закрываю глаза, боль в голове усиливается – она давит на мозги, — мне на работу скоро, я не хочу опаздывать.
Она поднимает плечи, ещё строит лицо, но быстро отступает, открывает рот. Я чищу ей зубы. Так тщательно, как кажется, сам себе не чищу. Прохожусь с внешней стороны семь раз, потом посередине, потом с внутренней. Перехожу к следующим двум зубам и повторяю то же самое. На это уходит порядка шести минут. Шесть минут – это слишком много.
— Сплёвывай, — говорю и промываю её щётку.
Она неуклюже сплёвывает и попадает на край раковины. Пена ползёт вниз. Я вздыхаю и протираю рукой. Набираю ей стакан и даю в руки, чтобы прополоскала рот. Она поласкает, случайно проглатывает, вместо того чтобы выплюнуть. Смеётся:
— Нужно из, а я в, — и продолжает.
— Наклонись, — говорю, и она наклоняется.
Я умываю ей лицо, промываю глаза, сморкается она уже сама. Потом вытираю её полотенцем.
Когда мы заканчиваем, веду её на кухню, сажу на стул. Разливаю кипяток по кружкам. Чай ставлю на стол. Говорю, что горячий. Из холодильника достаю кастрюлю и молоко. Из шкафчиков – тарелки и ложки. Себе насыпаю побольше гречки, ей поменьше и заливаю молоко. Её порцию первой ставлю в микроволновку. Ухожу в комнату и беру расчёску. Возвращаюсь к матери, микроволновка гудит, она сидит без движения на месте.
Трогаю её волосы и пробую расчесать. Расчёска тут же путается во вьющихся сухих волосах. Приходится продираться. Она держит голову и отклонятся вместе с волосами.
— Сиди ровно, — говорю и наклоняю её вперёд.
— Но, Лёвонька, так сложно…
— Ничего поделать не могу, это у тебя такие волосы.
Пробую снова и она снова откидывает голову, а я снова наклоняю её вперёд. И так из раза в раз, пока я пытаюсь её расчесать. Расчёска будто шкрябает кожу головы и норовит сорвать скальп. Мне кажется, так и произойдёт, если я не остановлюсь или не поубавлю силу. Но если поубавлю, не смогу её расчесать. За это время звенит микроволновка. Шесть раз. Когда заканчиваю, убираю волосы и выкидываю их в мусорное ведро. Не доходя до комнаты, расчёску кидаю на диван. Возвращаюсь на кухню и достаю её тарелку. Насыпаю сахар, мешаю и ставлю перед ней. Потом ставлю разогреваться свою порцию.
Я вижу, она не двигается. Ложка в тарелке. Но она её не берёт.
— Ешь, — говорю ей, будто напоминаю, что надо делать с едой, которая оказалась перед носом.
Она ёрзает. Неуверенно поднимает руку и берёт ложку, потом жалуется:
— Лёвонька, она тяжёлая, — говорит тогда, когда ещё даже не подняла её.
— Легче у нас нет. Ешь сама. Ты же говорила, что можешь.
Она дуется. Елозит ложкой по тарелке, мешает гречку. Смотрит на неё, открывает рот, но ложку не поднимает. Потом смотрит на меня. Ждёт помощи. Звенит микроволновка. Я подхожу к ней и сажусь рядом, забираю ложку из руки и сам набираю в неё гречку и молоко. Её рот ещё открыт, поэтому я просовываю в него ложку, но она его не закрывает. Смотрит на меня и не моргает. Её вьющие чёрные волосы в беспорядке даже тогда, когда я их расчесал, а глаза заспанные и прищуренные даже тогда, когда я умыл её холодной водой.
— Закрывай, жуй и глотай, — после моих слов она делает это. Как по команде.
Иногда мне кажется, что иначе она уже не работает.
Она не проявляет желания сделать это самостоятельно, она полностью полагается на меня. По-другому она уже не умеет. Так она съедает всю тарелку, потом говорит, что ей было много.
— Почему ты сразу не сказала?
— Ну, Лёвонька, как же я?.. Ты так стараешься… надо было сказать?
Я вздыхаю, поднимаю глаза к потолку.
— В следующий раз скажи, — встаю со стула и подхожу к микроволновке, которая звенела, пока я её кормил.
Гречка уже остыла, но я не ставлю её повторно разогреваться, ем так. Пихаю в себя, почти не жуя, и глотаю. Если с матерью мы возились десять минут, я один управляюсь за две. Времени как всегда – в обрез.
Посуду закидываю в раковину, наспех мою и ставлю сушиться, потом иду в комнату, переодеваюсь. Беру сумку и захожу на кухню.
— Ты здесь сидеть будешь? — спрашиваю у неё.
Она еле разворачивается ко мне. Облизывает губы и сводит брови домиком.
— Хочу на диван.
— Так иди.
— Лёвонька, я не могу, — начинает ныть.
Я беру её за руку и поднимаю на ноги. Она стоит. Вполне уверенно.
— А теперь сможешь?
Она опускает голову. Волосы падают на лицо.
— Мне на работу надо, давай быстрее, — говорю и отпускаю её, а она сама руками тянется ко мне, берёт за пальцы – холодит прикосновением, и сжимает, как может.
— Обними… обними меня, — говорит тихо.
Я обнимаю её за плечи, потом глажу по голове. Когда отпускаю, она смотрит на меня. Выглядит живее, улыбается. Кивает мне, говорит, что дойдёт.
— Ну хорошо, — говорю я и ухожу в прихожку.
Натягиваю кроссовки, понимаю, что оставил телефон в комнате. В обуви иду туда, беру телефон и кладу его в карман. Проверяю, взял ли всё остальное. Вроде бы взял.
Возвращаюсь к двери. С противоположной стороны мать всё так же стоит на кухне, в своём длинном перемятом халате с аистами и белыми цветами. Всё смотрит на меня. Чего-то ждёт. Будто я могу остаться с ней на целый день.
— Не забудь потом поесть, — говорю ей и открываю дверь.
Когда выхожу, понимаю, что голова уже не болит.
На станции метро я стою ровно в полседьмого. Без опозданий. В это время людей почти нет: ни на конечной, ни в вагонах. Когда приходит поезд, я сажусь со стороны станции, напротив меня садится он.
Видит, что я обратил на него внимание. Улыбается мне. Довольно, прищурив глаза, будто бы говоря: «Доброе утро». Поезд дёргается, шипит, приходит в движение.
Незнакомцам так не улыбаются. Так не принято, но он так делает. Всегда. Он приходит в то же время, что и я, садится в тот же вагон, что и я, и всегда – напротив меня. Будто бы это что-то значит. Будто бы мы уже познакомились, и он может позволить себе так улыбаться мне. Но я точно знаю – мы не знакомы. После того, как мать заболела, я ни с кем не общался – порядка пяти лет… Подумать только, это продолжается пять лет.