– Ну так позвони, в чем проблема.
Бабушка заложила закладкой книгу и поднялась с кресла на дрожавших в коленях ногах.
Мы смотрели на нее, не зная, как помочь. Но она и без нас справилась.
Она поставила книгу на полку. Сделав два шага вперед, я прочитал название – «Поющие в терновнике»[14]. До того момента я не слышал и не читал о такой книге.
– Тебе принести телефон? – спросила с сарказмом бабушка у мамы.
Та помотала отрицательно головой.
– Может, – сказал я, указывая на кресло, – переставить его в угол? Ты скажи – я сделаю.
– О, нет, нет. Мне так удобнее. И больше нравится.
Кресло действительно хотелось переставить. Оно стояло посреди сарая на скрипучих и занозистых досках и представляло из себя некоего короля, рядом с которым мне сложно было считать себя даже человеком. Оно словно возвышалось надо мной, и от того состояния внутри меня пробудилась дрожь – наверное, даже мои органы задрожали, напуганные подобным сравнением, родившимся в опаленном событиями сознании.
И тут я заметил что-то темное под креслом. Из-за плохого зрения я несколько секунд стоял с поникшей головой и вглядывался в пол. Думаю, со стороны это выглядело странно и в какой-то мере даже устрашающе. Я опускал голову все ниже и ниже, и спина моя, вероятно, выгибалась все более и более жутким горбом.
Бабушка взяла меня за локоть и, сказав: «Пойдем вино пить», – повела меня к двери. Я и не заметил, как мама вышла. Она стояла в саду под кроной яблони и смотрела вверх – то ли на листья, то ли на небо.
Дверь сарая со скрипом была прикрыта, после чего бабушка вытащила из-под конька крыши замок, нацепила его на специально для того отведенные петли и – серебряная молния мелькнула перед моими глазами – заперла сарай.
– Замок? – спросил я.
– Замок?? – спросила мама. Ее волосы подрагивали на ветру, цеплялись за длинные и красивые ресницы.
– Я построила этот сарай для себя и своих книг. То, что я не ставлю забор в этой стране, вовсе не означает, что я не буду вешать замка на дверь, за которой хранятся мои любимые книги.
Из окошка под коньком крыши лился желтоватый свет, по-летнему теплый и приятный.
– А свет? – спросил я.
– Пусть горит. – С лица бабушки не сходила улыбка, и, если честно, меня это даже пугало.
Мы вернулись в дом, в котором безмолвными призраками кружились тени от ветвей деревьев. Деревянный демон не давал мне покоя своим красным проникновенным взглядом, и я решил, что ночью буду спать в кухне.
Мама, бабушка и я сидели за столом. Посреди стола стояла откупоренная бутылка какого-то испанского вина. Мама звонила отцу. Он не брал трубку.
– О, Господи!.. – простонала она. И я понял: вскоре мы отправимся обратно домой.
Бабушка не грустила. Она вообще держалась в стороне от происходившего тогда, как будто знала, что ожидает каждого из нас, как будто понимала, что никому из нас не спастись, и даже примирилась с этой мыслью.
Ни единый мускул на ее морщинистом лице не вздрагивал. Она то прислонялась губами к бокалу и делала несколько глотков, то осторожно, дабы не нарушать волнообразного потока гудков из телефонной трубки, разворачивала фантик на конфете, то смотрела в окно, за которым стояли, вытянувшись, стройные яблони, еще не отягощенные спелыми плодами.
Воздух был густым и оттого тяжелым. Когда я ненароком посмотрел в окно, я увидел, как на горизонте затухает зеленое сияние… Оно ли это, пожирающее лесной массив и гонявшееся за мной во снах? Оно ли который год пыталось ввергнуть меня в безумие, а после, чтобы я больше походил на отчаявшегося человека, сделала параноиком?
Зеленое сияние, такое теплое и вместе с тем холодное, оно словно желало утащить меня – куда? – в бездны моего собственного страха.
Я покачнулся на стуле и, чуть не упав, выпрямился – о пол стукнули двумя деревянными копытцами ножки стула.
Все то происходило как во сне. Внутренняя дрожь постепенно овладевала мной, когда я думал о приближении зеленого сияния… Вот оно заполняет горизонт, небо, а после ядовитыми зелеными дождями (желеобразными каплями) низвергается сверху, прожигает крыши домов, и мы, застигнутые врасплох, горим, сдергиваем с себя клочья собственной кожи, расплавляемся… И конец – вокруг лишь лужи крови и идеально белые (как снег в первый день снегопада) кости.
Но… все было не так. Я сидел, внутренне вздрагивая от любого звука, доносившегося в приоткрытые форточки, и смотрел то на маму, то на бабушку. Мама, с красными щеками и глазами, смотрела куда-то поверх бабушки, а бабушка чуть ли не со смущением смотрела в бокал.
«Почему она смущается? – думал я, уподобляясь семейному психологу, хотя никогда людей подобной профессии не жаловал. – Она сейчас думает не об отце. Моем. О чем она думает? Или о ком? И где та идеальная улыбка на ее лице?»
Улыбки на лице бабушки и впрямь больше не было. Тогда там была странная кривизна губ, которая словно углубляла и без того глубокие морщины на нижней половине ее лица.
Мы были безмолвными призраками. Мы прислушивались к гудкам. Би-и-и-и-ип…
– Поехали, – сказала мама, все еще прислушиваясь к гудкам, и встала из-за стола.
– Дорогая, может, он спит, – попыталась успокоить ее бабушка, но любому в кухне было понятно (даже самой маме), что маму уже не остановить.
Не взяв с собой ничего из привезенного, лишь накинув на плечи кофты – на удивление, несмотря на то что дни были жаркими, ночи оставались холодными, – мы поспешили к «Доджу»[15] бабушки.
Это был «Додж Матадор» 1960 года выпуска[16]. Бабушка любила подобные вещи. Она вообще любила все странное и в то же время красивое.
Красавец Мата (так она называла его на испанский манер) стоял в чисто убранном гараже, где, помимо него, было только три коробки с инструментами. Он был белый, с подобиями крыльев на багажнике, мощностью в 295 лошадиных сил. Насколько знаю, таких жеребцов было выпущено не более 28000, и счастливой обладательницей одного из них являлась моя бабушка.
Она распахнула ворота, открыла машину, завела ее, и – скрип новеньких шин, запах горящей резины – мы помчались в Брэндон.
– А как же ворота? – воскликнула мама.
– Соседи закроют.
Они сидели впереди, я – на заднем пассажирском сидении.
– Я очень переживаю за Джеймса, – сказала мама.
– С Джеймсом ничего не произойдет. – Конечно, бабушка лгала, и это понимал каждый из нас.
Лунигер городок небольшой. В нем почти каждый знаком почти с каждым. Отшельников наподобие меня в нем нет. Во всяком случае, они могут быть в городе проездом. В Лунигере любят праздники. Но один праздник считается самым важным – его справляют так, что в последующие полгода расплачиваются за взорванные фейерверки и уничтоженные куклы из папье-маше.
День города.
И все начинается с утра. Утром, 22 мая каждого года (в этот день НИКТО не работает, не учится, не ходит в магазин, не уезжает из города), горожане – а их в любой период истории, начиная с 1916 года, было не более двух тысяч человек – собираются на мощеной площади, от которой в разные стороны идут косые улочки (все это с высоты птичьего полета выглядит как большая каменная паутина), и говорят на предмет нового для города года. Причем не важно – дождь ли, жара ли, снег ли внезапно выпал, – приходит каждый, даже тяжело больной. (Известны случаи, когда люди замертво падали на таком вот мероприятии; тела несчастных убирали только после народного собрания, которое длится каждый раз не меньше трех часов.) После все разбредаются по домам и готовят к вечеру праздничное угощение. Это угощение семьи несут на общий пир на площадь. На детях лежит ответственность украсить дом как снаружи, так и изнутри. Желательно, чтобы украшения были выполнены в зеленом и синем цветах – в цветах города.
Вечером, когда все собираются на площади с мисками, блюдами и тарелками в руках, на деревянную сцену выкатываются местные звезды – Дад Бидстроп, флейтист-самоучка; Элис Кэролл, неплохая певица, мечтающая выступать в Алфаксе на одной сцене с Тэдом Розуэллом (потрясающий голос! Легенда!) и трахающаяся со всеми стариками в городе; Бобби «Дог» Брайант, полицейский, в свободное время усердно занимающийся игрой на пианино; Люси Нортспур, зрелая красотка, вытворяющая с гитарой то, что не снилось даже рок-звездам мировой величины.