Литмир - Электронная Библиотека

Иногда я караулил больше часа, чтобы в просвете розовой занавески уловить в полумраке хоть какое-то движение. Я даже не знал, Альбер ли это или его бабушка! В комнате было слишком темно. Что-то шевелилось – и явно что-то живое.

– «В этих условиях Рамбюр не в состоянии долго скрываться от полиции и жандармерии. Без денег, без друзей ему далеко не уйти, а если он где-то прячется, что всего вероятнее, то голод принудит его покинуть свою нору…» Слышишь, Жером?

Меня всего трясло, когда жестокосердная старуха между двумя абзацами кидала злобный взгляд на окно. Я был уверен, что Рамбюр там! Уверен с первого же дня той уверенностью, которая отметает любые доводы и которую сама очевидность поколебать не в силах.

Если тетя узнает, она донесет! За обещанные двадцать тысяч франков она пойдет в полицию, и тогда в двух комнатках над мучным лабазом снова сделают обыск!

Вот почему я не отходил от нашего окна. Я охранял отца Альбера, я хотел защитить его, спасти, и в моем представлении единственная опасность исходила от тети Валери.

Я разрабатывал сложнейшие планы действия. Говорил себе, что, когда зажгут лампу, успею что-то разглядеть в щелку, прежде чем розовую занавеску заменят черной. Я часами оставался начеку. Я следил даже за прохожими на площади, которые взяли себе в привычку, задрав голову, смотреть вверх. Я молил Бога:

– Лишь бы они ничего не увидели!

На третий день до меня вдруг дошло, что с самого воскресенья мадам Рамбюр не выходила из дому. Но тогда… что же они едят?

Я вспомнил статью в газете, в которой говорилось о комнате на улице Лепик, где Рамбюр по нескольку дней сидел взаперти и никто не знал, ест ли он вообще.

Решится ли печальная, исполненная достоинства мадам Рамбюр в своей вуалетке и серых перчатках пойти на рынок за покупками? Станут ли ее обслуживать торговки? Не побегут ли, улюлюкая, за нею следом уличные мальчишки?

И если Рамбюра там нет, если он действительно там не скрывается, почему один агент постоянно дежурит на площади, а другой, как я обнаружил позднее, торчит в тупичке, который выходит на улицу Миним (а из этого тупичка можно бежать, если перелезть через стену)?

Что, если Альбер голодает? Матушка говорит – я бледный, оттого что мало бываю на воздухе. А он разве бывает? Ему даже нельзя теперь подойти к окошку! Живет, двигаясь на ощупь, в постоянном полумраке!

Это было, вероятно, в среду вечером. Она стояла посреди площади. Я не видел, как она подошла. Я ее вообще никогда раньше не видел.

Такого рода женщины мне еще не встречалось. Она была в лакированных ботинках на высоких каблуках, манто, надвинутой по самые брови шляпке, рот ярко-красный, а глаза будто обведены черным карандашом.

Вокруг нее толпились женщины. Это подошли перекупщицы. Все глядели на окно полумесяцем, а та орала:

– Выходи, старая хрычовка!.. Чего прячешься, сова лупоглазая! Ведьма!..

Все хохотали. Тетя Валери сразу же наклонилась, прижала толстую свою физиономию к стеклу, затем с прыткостью, на которую я никак не считал ее способной, спустилась в лавку. Пригнувшись, я увидел, что она стоит на тротуаре, прижав руки к животу.

– Самое время нос воротить, да еще считает других непорядочными!..

Занавеска не шелохнулась. Уже зажгли лампы, и за черной занавеской едва угадывался слабый свет, поблескивающий, словно золотые пылинки в нитях ткани.

– Спускайся вниз, выходи, если у тебя хватит духу!..

Потом женщина принялась что-то объяснять окружающим, чего я не понял. Тетя Валери перешла дорогу и стала в нескольких шагах; выбившаяся прядь жирных волос свисала ей на щеку.

– Возмутительно!.. – услышал я снизу голос матушки. – Почему допускают…

Матушка оказалась права. Агент в штатском подошел к группе, вступил в переговоры, был награжден отборной руганью и привел двух полицейских в форме. Финал был еще постыднее. Женщина упиралась. Продолжала выкрикивать всякую несуразицу, и блюстители порядка, подхватив ее под руки, буквально поволокли за собой. Зеваки на площади хохотали, а занавеска так и не шелохнулась.

Я разом обернулся. Тетя стояла в комнате, тяжеловесная, злорадствующая, удовлетворенная.

– Это его мать… – объявила она, пытаясь заглянуть мне в глаза.

Но моя мать, словно почуяв опасность, проводив покупателя, прибежала наверх.

– Жером… Ты что делаешь?..

Чего же спрашивать, она же видела и знала, раз я стоял перед ней. Но она не знала, как удалить меня от тети.

– Сходи побыстрее, купи четыре ломтя ветчины… От окорока… И предупреди, чтоб не резали так толсто, как в прошлый раз…

И вот только благодаря ветчине я узнал, что в то время, как женщина кричала под окном Рамбюров, Альбер сидел дома один. Я побежал, крепко зажав в кулаке выданный мне серебряный франк. Я ни на кого не глядел. Ничего не слышал. Ворвался в колбасную и, задыхаясь, передал поручение.

Потом с пакетиком в руке вышел, колени у меня все еще дрожали. Не знаю уж почему, я заглянул в лавку старухи Тати.

Это была самая грязная лавка в нашем квартале. Помещалась она в первом этаже, где было темно, как в подвале, туда и в самом деле вели вниз две ступеньки. Стены окрашены в безобразный буро-коричневый цвет. И освещалась лавка одной-единственной керосиновой лампой с резервуаром синеватого стекла.

Никто из мало-мальски уважающих себя людей не покупал ничего у Тати, торговавшей понемногу всем, но всегда залежалым товаром; я заметил на витрине головку цветной капусты, несколько пучков лука-порея, два кочана – ничего свежего, сегодняшнего, – яйца в проволочной корзинке, вазы с затвердевшими карамельками. Из лавки несло растительным маслом и керосином.

Зато в конце прилавка, на листе цинка, – батарея бутылок, увенчанных пробками с жестяными носиками; ради этих бутылок сюда и забегали кое-кто из женщин, чтобы под предлогом хозяйственных закупок пропустить рюмочку кальвадоса, а то и отдающей сивухой дрянной водки.

И в этой-то лавке, между двумя липкими прилавками, стояла в тот вечер мадам Рамбюр, стояла прямая, с обычным достоинством, но словно бы потускневшая; впрочем, возможно, в том повинно было дурное освещение. Почти совсем плешивая старуха Тати отвешивала ей стручковую фасоль. И сейчас еще вижу эту зелень фасоли и светло-коричневый бумажный пакет на медной чашке весов.

Но особенно запомнился мне взгляд, брошенный мадам Рамбюр на улицу, на тротуар, на меня, – робкий взгляд, полный страха столкнуться с врагом.

Я решил с ней заговорить. Я не размышлял. Решение пришло само. Мне непременно надо с ней поговорить, открыть ей…

Пакетик с ветчиной, который я держал в руке, стал совсем холодный – видимо, из-за пергаментной бумаги. Во рту будто замазка от ломтика кровяной колбасы, которой, как обычно, угостила меня колбасница.

Мадам Рамбюр купила кочешок цветной капусты и четвертушку кружка древней колбасы, висевшей над вазой с карамельками на витрине. Потом долго шарила в портмоне с тем сокрушенным видом, с каким бедняки в лавках расстаются с каждой монеткой.

Звякнул дверной колокольчик. Я задрожал. На улице вроде бы никого… Рядом мастерская бондаря, где витрину заменяли широкие ворота, а по другую сторону – кузница.

– Ма…д…

Я до того оробел, что не мог продолжать. Слова не шли с языка. Я страдал. Но мне во что бы то ни стало хотелось ей сказать, сказать, что…

– Мадам…

Что она подумала, увидев мальчонку с белым пакетиком в руке, вытянувшегося перед ней на своих ножках-спичках с голыми коленками? Право, не знаю.

Она уставилась на меня, торопливо огляделась по сторонам, словно заподозрив западню, и внезапно, все ускоряя шаг, направилась домой, сжимая сумку с продуктами обеими руками.

Но я хоть узнал, что Альбер поест сегодня фасоли и цветной капусты… Я не посмел идти за ней. По правде говоря, я не очень-то отдавал себе отчет, где я, и очнулся лишь несколько секунд спустя, когда бондарь мне крикнул:

– Поберегись, ребятня!

53
{"b":"780522","o":1}