Литмир - Электронная Библиотека

Он прошел мимо полицейского, который вздрогнул и пожал плечами, увидев, что адвокат вошел в «Боксинг-бар».

Интересно, с какой целью, по мнению полицейского, пошел в бар Лурса?

– Я так и думал, что вы придете, но сегодня вас не ждал… Хочу вам объяснить насчет той записочки, что вам передал… Месяца два назад Жэн натворил каких-то дел в Ангулеме, и, если бы его сейчас взяли, тогда… Сами понимаете! Жаль, что мне не удалось послушать, как вы громили молодого Люска… Говорят, просто страшно было на вас смотреть… Что прикажете подать?.. Нет, сегодня моя очередь… Когда месье Эмиль придет сюда, я и ему тоже бутылочку поставлю – не простую, а шампанского, ведь мальчуган оказался просто молодцом…

Возможно, потому, что Лурса слишком долго жил в одиночестве, он не сразу свыкался с чужой обстановкой. Чтобы почувствовать себя непринужденно, ему требовалось выпить.

А потом он подумал, что ему лучше сидеть, скажем, в «Харчевне утопленников»: все шоферы его знали, столько раз возили его туда ночью.

Но и там ему было не лучше. Однажды даже, проходя мимо ярко освещенного по случаю приема гостей дома Доссенов, он с трудом отогнал шалую мысль: «А что, если войти и объявить, что я хочу сыграть с ними в бридж?»

Но он предпочитал заходить в тупичок и пить вино со старухой, у которой снимала комнату Гурд и куда возвратилась Адель Пигасс, убедившись, что ее Жэн благополучно перешел границу.

Все эти люди отличались тем, что говорили мало. Выпиваешь стаканчик. Глядишь прямо перед собой. Слова здесь звучат особенно веско, потому что их говорят скупо, и тот, кто их произносит, знает почти все, что можно знать.

Адель после отъезда Жэна, от которого она получила открытку из Брюсселя, пошла в гору, зато дела в «Боксинг-баре» стали хуже, и Джо подумывал приобрести себе на ярмарке балаган.

Вечерами казалось, что улицы, чересчур узкие улицы, проходят где-то под землей, под городом, и Лурса чудилось, будто он пробирается глубоко под чужими жизнями и до него доносится лишь приглушенное их дыхание.

Но самое неприятное было то, что Карла решила после свадьбы мадемуазель Николь отправиться с ней в Париж.

Тогда придется ему самому управляться с девицами типа Анжель или со старыми служанками вроде тех, что работают у кюре!

Следователь, уже не Дюкуп, а другой, назначенный на место Дюкупа, без конца твердил:

– Лурса? Безусловно, никто не знает нашего города так хорошо, как он…

И поскольку собеседник обычно подымал на него строгий взгляд, следователь поспешно добавлял:

– Жаль, что такой светлый ум…

И в последующем бормотании можно было различить лишь самый конец фразы, одно только слово:

– …алкоголь…

Совсем так, как господин Никэ, подобно марионетке, которой орудует чревовещатель, твердил тогда на суде: «…клянитесь также… спода… дымите руку… ернитесь… одам… сяжным…»

Люска получил десять лет. Мать его умерла, а отец по-прежнему торгует шарами в своей лавчонке, где запахи стали словно бы еще гуще.

Пятицветная блестящая открытка, изображающая извержение Везувия, гласила:

Сердечный привет и поцелуй из Неаполя.

Николь, Эмиль

Эдмона Доссена поместили в дорогой санаторий. Детриво дослужился до старшего унтер-офицера. Дюкуп переехал в Версаль, Рожиссар отправился на три дня в Лурд в качестве санитара-добровольца. Доссен-отец все так же кутит с девицами в роскошных публичных домах. Дайа-сын женился на дочке торговца удобрениями.

Адель и Гурд по-прежнему поджидают на углу улицы клиентов.

А перед стаканом красного вина сидит в бистро совсем один Лурса, пока еще сохраняя достоинство.

1940

Дождь идет

I

Я сидел на полу возле низкого окна полумесяцем, в окружении своей игрушечной мебели и зверей. Спиной я почти касался толстой печной трубы – она шла снизу из магазина, проходила сквозь перекрытие и, обогрев комнату, исчезала где-то в потолке. Это было очень забавно – когда огонь переставал гудеть, по трубе передавались звуки, и мне было слышно все, что говорилось внизу.

Шел черный дождь. Матушка утверждает, что это собственное мое выражение. И даже будто я употребил его, когда она еще носила меня на руках. Правда, по части воспоминаний матушке моей доверять особенно не следует. Тут мы с ней чаще всего расходимся. Воспоминания ее какие-то слащавые и выцветшие, как те обрамленные бумажными кружевами картинки святых, которые закладывают в молитвенник. Если я напоминаю ей какую-нибудь историю из нашего общего прошлого, она всплескивает руками, возмущается:

– Господи, Жером! Да как ты можешь такое говорить? Ты все видишь в дурном свете! Потом, ты был слишком мал. Ты просто не можешь этого помнить…

И если я не настроен благодушно, начинается довольно жестокая игра.

– Помнишь субботний вечер, когда мне было пять лет?

– Какой еще субботний вечер? К чему это ты опять ведешь?

– А когда я сидел в ванночке и вернулся отец, и вы…

Она краснеет, отворачивается. Потом украдкой кидает на меня взгляд.

– Вечно ты фантазируешь.

Но прав я. Воспоминания детства, даже самого раннего детства, например, когда мне было года три, у меня удивительно ярки, и по прошествии стольких лет я все еще ощущаю запахи, слышу звуки голосов, какой-то странный их резонанс, в частности на винтовой лестнице, соединяющей комнату, где я сидел, с находившейся внизу лавкой.

Если бы я завел с матушкой разговор о приезде тети Валери, она поклялась бы, что я все выдумываю или, во всяком случае, преувеличиваю, и была бы по-своему искренна.

И тем не менее…

Но черный дождь, так или иначе, остается для меня чем-то своеобычным, чем-то неразрывно связанным с нашим маленьким нормандским городком, с рыночной площадью, на которой мы жили, с определенной порой года и даже с определенным временем дня.

Я имею в виду не щедрые грозовые ливни, что за стеклами окна полумесяцем низвергались крупными светлыми каплями, выбивавшими дробь по железному оконному карнизу и булыжнику мостовой, и не туманную морось чахлой белесой зимы.

Когда шел черный дождь, в комнате с низким потолком становилось темно и весь дальний угол вплоть до перегородки, отделявшей спальню родителей, окутывался густым полумраком. Зато отверстие в полу, где проходила винтовая лестница, излучало свет зажженных в лавке газовых рожков.

Со своего места мне не видно было неба. Старые дома на площади, посреди которой стоял крытый рынок с шиферной кровлей, были построены все в одно время и все на один образец. Окна нижнего этажа – там помещались только лавки – очень высокие, сводчатые. Впоследствии окна поделили в высоту пополам и сделали еще одно перекрытие, устроив антресоли.

И получилось, что в антресоли было на уровне пола окно в виде полумесяца.

Я сидел, окруженный своими игрушками, и если свет и доходил до меня, то не столько с неба, сколько от бликов и отражений на мокрой мостовой. В большинстве лавок, так же как в нашей, в такие дни зажигали газ. Изредка я слышал звяканье колокольчика в аптеке или наш звонок. Длились и длились сумерки, населенные бегущими силуэтами, лоснящимися зонтиками, хлопающими сабо; в кафе Костара все гуще плавал дым, а внизу медовый голос матушки, постоянно боявшейся показаться недостаточно любезной, нарушить приличия, как бы журчал:

– Ну разумеется, мадам… Я ручаюсь за краску… Мы не первый год держим этот товар, и никогда еще не было жалоб…

Шел ли дождь? Нет, скорее он лился ручьем, ровно и безостановочно. А когда окончательно темнело, матушка, подойдя к лестнице, кричала снизу:

– Жером!.. Пора спускаться…

Чтобы не зажигать лишнего рожка.

38
{"b":"780522","o":1}