Мадемуазель Лурса со своей стороны заявила нам:
– Ему было стыдно за все происшедшее и за испачканную одежду… Он умолял меня его простить. Он был очень взволнован… Признался, что хотел только одного – ближе познакомиться со мной…»
Дюкуп, так же как и свидетели, не имел права пользоваться написанным материалом. Поэтому он временами закрывал глаза, стараясь точно вспомнить заранее приготовленную фразу, какую-нибудь свою отметку, документ.
«Установлено, что в дальнейшем Маню бывал в доме так часто, как только позволяли обстоятельства. Я не беру на себя смелость утверждать, что он цинично воспользовался этим происшествием, которое послужило прекрасным извинением его частых визитов…
Однако…»
Неправда! Никогда Дюкупу не было восемнадцати лет, никогда он не знал, что такое любовь и наваждение, от которых спирает в груди! Да и сам Лурса тоже. Но Лурса все-таки удалось вдохнуть аромат чужих восемнадцати лет!
«Начиная с этого времени он приходит каждый вечер, вернее было бы сказать – каждую ночь, и иногда возвращается домой к матери не раньше трех часов утра… Он пробирался, как вор, через черный ход, выходящий в тупик…»
Неправда! Вовсе не как вор!
Лурса минутами был так далек от этого судилища, что несколько раз совал руку в карман за сигаретами, готов был зажечь спичку.
«На мои вопросы о его отношениях с мадемуазель Лурса он цинично ответил:
– Я не намерен сообщать подробности моей личной жизни…
Однако он не отрицал, что воспользовался интимностью, которая неизбежно создалась в результате этой драмы, и что часто пробирался в спальню к молодой девушке».
Лурса предупреждали: «Вы сделаете задачу суда еще более трудной, чем она есть… Ваше присутствие наверняка вызовет скандал!»
И в самом деле, вся публика глядела на него, и он глядел на нее своими большими глазами, самодовольно усмехаясь в бороду.
– При малейшем нарушении порядка я прикажу очистить зал! – крикнул председатель, когда в зале поднялся шум и шепот любопытства.
А Дюкуп, у которого горело лицо и мерзли руки, продолжал: «Спустя двенадцать дней разразилась драма… Установить, чем были эти двенадцать дней для обычных посетителей дома, и являлось задачей следствия…»
Для Лурса все было много проще! Его печурка! Его бургундское! Книги, которые он наудачу снимал с полки, прочитывал три или пятьдесят страниц, стакан, куда он подливал вино, и этот добрый теплый дух, который, казалось, исходил от него самого, сливался с ним, его он вдыхал, засыпая.
«Переходя к вопросу об отношениях между обвиняемым и мадемуазель Лурса, бесполезно…»
Верно! Верно! Они были любовниками! Если уж говорить точно, стали ими на третий же день! И с тех пор пошло! Эмиль любил ее страстно, лихорадочно, с гордостью и даже с каким-то отчаянием. А Николь, надо полагать, покорило это неистовство чувств.
Они любили друг друга. Они способны были сжечь дотла весь город, если город восстанет против их любви.
Прочие, те, что способствовали их встречам, сами того не зная – все эти Эдмоны, Дайа, Детриво, Люска и сын генерального советника Груэн, – были лишь простыми статистами, стесняющими фигурантами.
Еще более стесняющими, чем Большой Луи, который имел в их глазах хотя бы то преимущество, что служил как бы алиби, извинением, поводом для частых визитов Эмиля…
Началось все это с такой сильной и острой ноты – именно из-за драмы, автомашины, крови, – что любовь сразу же достигла своего пароксизма…
А этот Дюкуп с его бледной мордочкой режет перед судьями эти чувства на тоненькие ломтики.
Впереди и чуть слева от Дюкупа в прокурорском кресле сидел Рожиссар, направо – особенно беспокоивший, хоть и невидимый ему Лурса, а напротив маячила гигантская пасть председателя Никэ, который делал все, что мог, и даже записывал что-то…
«Подхожу к трагической ночи и…»
Лурса почувствовал неодолимую жажду. Он приподнялся, протянул руку жестом школьника, просящегося по малой нужде, и прогремел:
– Предлагаю сделать перерыв…
Конец его фразы заглушили шаги, грохот стульев и скамеек.
III
После перерыва каждый не без удовольствия вернулся на уже обжитое место. Публика переглядывалась. Люди кивали друг другу вежливо или заговорщически лукаво, а председатель Никэ был непомерно горд тем, что за такой рекордно короткий срок в зале успели воздвигнуть монументальную печь и даже вывели в окно трубу. Правда, печка немного дымила, но можно считать, что дымит она потому, что ее только что разожгли.
Словом, каждый устраивался с комфортом, врастал в процесс.
– Если защита не возражает, мы решили первым выслушать свидетеля Детриво, так как ему надо немедленно возвращаться в полк…
Детриво пробирался на свидетельское место, на каждом шагу прося прощения у тех, кого он потревожил; людей набралось множество, и адвокаты стояли во всех проходах.
Председатель был явно доволен и раскрывал рот еще шире, еще страшнее, чем обычно. Он оглядел присяжных, своих помощников, прокурора на прокурорском месте с таким видом, будто перед ним сидели его самые лучшие друзья, и, казалось, всем своим видом говорил: «Признайтесь, что все идет неплохо! Особенно с тех пор, когда поставили печку…»
А вслух он произнес отеческим тоном, обращаясь к Детриво:
– Не робейте, приблизьтесь…
В суконных штанах защитного цвета могли бы поместиться три таких зада, как у бывшего банковского служащего, а ремень, затянутый слишком высоко, заминал гимнастерку глубокими складками и перерезал талию так, что молодой человек походил на детскую игрушку «дьяболо».
– Повернитесь к господам присяжным… Вы не родственник подсудимого, не состоите у него в услужении? Поклянитесь говорить правду, одну только правду… Подымите правую руку…
Лурса невольно улыбнулся. Он глядел на Эмиля Маню, а тот, не замечая, что за ним наблюдают, буквально обмер при виде своего бывшего приятеля. В эту минуту в глубине зала началась суматоха. Детриво-отец закрыл руками лицо, зарыдал и в этой театральной позе, долженствующей выразить стыд и отчаяние, стал пробираться к выходу, не в силах вынести трагическое зрелище.
Толпа, пропустив его, сомкнулась, председатель заглянул в дело:
– Итак… Вы были приятелем Эмиля Маню… Вы были в их группе в ночь, когда произошел несчастный случай?
– Да, господин председатель…
Вот уж кого не надо учить, как отвечать судьям! Ни твердить ему, что свидетель должен держаться просто и скромно!
– Итак!.. – (Без этого «итак» господин Никэ затруднялся начать фразу.) – Итак, вы знали подсудимого до этого памятного вечера?
– Только с виду, господин председатель.
– Итак, только с виду! Если не ошибаюсь, вы живете на одной улице? Значит, вы не были ни друзьями, ни даже приятелями?
Казалось, председатель сделал сногсшибательное открытие, с таким ликующим видом продолжал он допрос:
– Итак, поскольку вы оба работали в центре города, разве не случалось вам выходить из дому в один и тот же час?
– Я ездил на велосипеде, господин председатель.
– На велосипеде!.. Но ведь у вас не было никаких моральных или иных причин не встречаться с Эмилем Маню?
– Нет… Почему же…
– Какое впечатление произвел на вас обвиняемый, когда вы познакомились с ним в «Боксинг-баре»?
– Никакого, господин председатель.
– Он не показался вам робким?
– Нет, господин председатель.
– Итак, вы ничего особенного в нем не заметили?
– Он не умел играть в карты…
– А вы его научили? Какой же вы его научили игре?
– Экарте. Его учил Эдмон и выиграл у него пятьдесят франков…
– Вашему другу Эдмону, очевидно, очень везло?
И свидетель простодушно ответил, но тут же сбился, смущенный реакцией публики:
– Он передергивал.
Впервые после перерыва послышался смех публики, и с этой минуты она пришла в самое благодушное настроение.
– Ах так! Передергивал! А часто он передергивал?
– Всегда. И не скрывал этого.